Изменить стиль страницы

Все это заставляло Грачева и раньше, хотя и холодно, лояльно относиться к чудаковатому Кирпотину. Нынче же такой человек мог просто выручить, если такое подойдет ему лично, даже… Грачев, скрупулезно отбиравший и изучавший личные дела преподавателей своего вуза, стал припоминать мелкие факты и детали, характеризующие лектора теоретической и строительной механики.

Да, старик определенно чувствовал себя обойденным, обиженным. Начав деятельность в Пермском университете еще до войны, он добрался до доцента без ученой степени только в его, Грачева, институте, да и то по решению местного Ученого совета, искавшего преподавателей со стороны. Тогда Грачев не вникал особенно в дела строителей и, вручая старику диплом доцента, прикинул, сколько лет тому оставалось до пенсии. Но теперь Кирпотин, видимо, был бы не прочь побыть лет пять заведующим кафедрой, раз даже ввязался в строительную механику и суетился вокруг строительного факультета.

Кстати, новая секретарша как-то ненароком упомянула, что живет рядом с Кирпотиным и что тот — не в пример сегодняшним мужьям и отцам — особенно педантичен в домашних заботах и даже дочери — выпускнице десятого класса — сам заказал платье для школьного бала. И хотя Грачев не был сентиментален, он почувствовал сейчас, что незаметный прежде человек нуждался в участии и вполне заслужил быть замеченным…

И тогда Грачев, уже не колеблясь, набрал номер домашнего телефона доцента Кирпотина…

X

В седьмом часу утра Терентий уже работал в саду, где постоянно ночевал с приходом теплой июньской поры. Он любил ранние рассветы, белесый утренний туман над озером. Сад этот, выращенный вместе с матерью, давал ему ощущение близости к природе, все больше радовал возможностью чувствовать свою мужскую силу и, кроме того, дарил свободу и независимость… Он невольно тяготился мелочной опекой матери, и потому, ссылаясь на посаженные впервые в этом году помидоры (рассаду мать выращивала в горшочках с марта), охотно уезжал в сад при малейшей возможности.

И вот сейчас, несмотря на то, что перетаскал от озера полторы сотни полных ведер воды на руках без коромысла, Терентий испытывал радостное возбуждение. От работы на воздухе прибывала у него сила. Было приятно побриться одному, не ловя искоса в зеркальце озабоченный, всегда грустный (после ухода отца) взгляд матери. Приятно жарить на сковороде яйца и мелко-мелко нарезать сало, слушая, как птенцы в его самодельной скворешне резкими криками подгоняют родителей.

…Сегодня за завтраком в саду Терентий почему-то задумался, рассеянно глянул на кружение пчел над цветами фасоли возле стекол веранды. Сон и работа на свежем воздухе как бы смыли суетную пыль со студенческой жизни, в которой он уже целый год жил безотчетно и увлекаясь без разбора. Компания молодежи, куда ввел его общительный Артем, состояла из ценителей поэзии, солистов джаза и нового балета, который привезли в город выпускники столичного училища. Балет этот — страстный и экзальтированный — смотрели пока на репетициях, джаз записывали на магнитофоны с ночных передач радио, а стихи передавались из рук в руки в виде бледных машинописных копий. Все это искусство — еще недавно отвергаемое, недоступное — будоражило непонятностью, граничащей с заумью, и было своеобразной элитарной шкалой, по которой отбирались компаньоны. «Слушай, Тэди-бой, это тебе не хор в косоворотках! Чуешь, старик, это тебе не примитивный Демьян или Некрасов — это Мандельштам! Па-де-де из «Лебединого» по сравнению с этим — каменный век!»

Так Терентия оглушила эта среда, так перепутала все его былые наивные убеждения, что он порой не верил, по-прежнему ли он живет в том же городе, где когда-то учил Маяковского и читал на конкурсах Симонова и Суркова. Оказывается, все это надо было забыть и отвергнуть («Все равно скоро атомная война, будем жить страстями, соплеменнички!» — так любили выражаться некоторые заводилы компании)…

И вот сегодня, в саду, внезапно все смолкло. Осталась только она — Сонечка Эйдельман: невысокая, темноглазая, с миленьким скуластым лицом, треснувшими от холода губами и прищуренно-отрешенным взглядом. Терентию казалось, что он даже видит, как пульсирует жилка на шее у Сонечки — в такт стихам, которые она читала:

Леди Годива с распущенной рыжею гривой,
Часто мне снится — я вижу вас, леди Годива…

У Сонечки не было рыжей гривы: волосы она зачесывала гладко назад и делала длинный плотный хвост, который ничем не напоминал Терентию привычные школьные косы девушек-одноклассниц. Все было в Сонечке необычно и вызывающе: самодельно сшитые тонкого сукна брючки, вязаная блуза с открытым воротом, небрежные жесты, с которыми подносила к губам стакан с вином. В компании, куда он попал с Артемом, были приняты и легкое опьянение вместе со стихами, и полу по гашенный свет, и шутливые поцелуи.

Стало модным пить пунш — горящий бледным фиолетовым пламенем, освещающий снизу возбужденные, странно отливающие синевой лица.

Сегодня он впервые задумался: зачем он был там столь часто, испытывая почти всегда неловкость за свою угловатость, прямолинейность суждений, нарываясь на усмешки более искушенных приятелей Артема. Действительно ли он был там ради туманных стихов, возбуждающих ритмов джаза или… или ради нее? И тут он начал теряться, пытаясь разобраться в собственных чувствах…

Вспоминалась комната Сонечки — в старом одноэтажном домике, пыльная, со щелястыми полами и книгами, разбросанными везде — на тахте, на дощатых полках, на низком столике, покрытом театральными афишами. Отец Сонечки служил в оперном театре администратором — и дух богемы царил во всей этой небрежности, словно сама квартира была за кулисами сцены.

В этой комнате он несколько раз оставался наедине с Сонечкой. Она читала ему стихи, позволяла брать себя за руки и долго греть ладони теплым дыханием. Боже, как она мерзла в эту холодную уральскую зиму! Как дрожали ее плечи даже под серым оренбургским платком, который он украдкой унес из дома. Сонечка подолгу нигде не работала, перебивалась случайными заработками, давая уроки музыки, и Терентию тогда казалось, что — стоит ей попросить — и он с готовностью поселится в этой комнате навсегда, чтобы согревать своим теплом ладони этой странной девушки с повадками попавшей на север птички-ласточки…

Но Сонечка отогревалась, жадно выпивала вскипяченный на спиртовке кофе из крошечной фарфоровой чашечки («Осторожно, Тэд, это же севр — понимать надо!») и принималась… издеваться над растерянным перед такой метаморфозой Терентием:

— Слушай, а ведь ты — типичная бездарность, Тэд. Ты даже не можешь плюнуть на свой дурацкий институт, где вас натаскивают проходимцы и лгуны… Нет, ты подумай — учиться пять лет ради того, чтобы сидеть в конторе и писать бумаги. Смех…

Терентий оправдывался, как мог:

— Строитель — это не конторщик. У него всегда поездки, перемена мест. И потом — знаешь — из строителей тоже выходили писатели. Гарин-Михайловский, например.

— Фу, какая наивность. Тешишь ты себя, милый Теша, а сам — лишь бы тише, а? Хорошо я каламбурю, а? Плесни-ка еще гвинейского…

Так она изводила его всю зиму, а когда потеплело, Сонечка исчезла из дома, и Терентий напрасно по нескольку раз в неделю заходил в театр, где на вопрос: «Был ли сегодня на работе Эйдельман?» — равнодушно отвечали: «Наум Адамович в предгастрольной командировке. Мы же вам ясно в прошлый раз объяснили, молодой человек…»

Что такое «предгастрольная командировка», Терентий узнал только месяца два спустя, после майских праздников, когда Сонечка встретилась ему на улице — озабоченная, в крылатой накидке, небрежно переходившая улицу на красный свет…

— Привет, нахимовец, как лямка? — спросила она, словно они вчера расстались.

— Тяну, — стараясь не выдать радости от встречи, промямлил тогда Терентий. — Вот сессия на носу, матанализ грызу…

— Ну, грызи-грызи. А вечером приходи — будет отходная. Мы с предком рванем поближе к теплу… Осточертело мне все в этом гнусном городишке — ты уж извини.