Изменить стиль страницы

— Сдаюсь, сдаюсь, — забормотал Орлов, — с вашим талантом можно агитировать за стилизацию танца. Но это не может решить наш спор…

— Его решит сама жизнь, Ромуальд Никитович. Жизнь — великая штука, хотя начинаешь ценить, увы, под старость… Учтите, молодежь ищет союзников, и она найдет их, перешагнув даже через поколения…

Все заговорили, обсуждая увиденное. Семка Вайсбург защелкал камерой, выбирая немыслимые позы и ракурсы, для чего ползал по полу, как кошка, и все, привыкнув, не обращали на него внимания. Яркость человека, его какая-то вызывающая игра удивили и обескуражили Терентия. Он привык к степенным, требовательным, отделенным неким барьером возраста старшим людям. Богоявленский походил одновременно на шута и мудреца — лукавого и печального, ироничного и наивного. Не решаясь прямо поговорить с ним в компании, Терентий спросил Артема: «А что, он в городе у нас проездом?»

— Сватают его на телевидение, да он куражится. Пока работает в Центроуральске, но есть вероятность… — И Артем бросился к режиссеру, которому Мария Исааковна уже успела подсунуть акварельные наброски обожаемого сына.

— Не надо, не надо, мама, — протестовал Артем, но рисунки уже пошли по рукам, и Терентий исподтишка наблюдал, как старик то хмурит брови, то, улыбаясь, кивает головой, перебирая листы ватмана. Темка рисовал, конечно, лихо, только до настоящего студийца из Дворца пионеров, как думалось Терентию, ему было далеко.

— Вы знаете, что сказал мне С., — тут Богоявленский назвал всем известного кинодеятеля, — когда я делал пробные съемки на участие в его фильме в тридцать пятом году? «У этого молодого человека явно выраженная интеллигентная внешность. Законсервируйте его лет на десять, и он станет уникумом среди наших актеров. Тогда он с лихвой окупит все невзгоды молодости…» И он не ошибся. Теперь меня приглашают в кино только на роли аристократов…

Добрая Мария Исааковна недоуменно смотрела на хитроватого старичка, полагая, что далее он выразится более конкретно об ее сыне, но Богоявленский подмигнул Артему и возвратил ему пачку рисунков.

— Я полагаю, вы меня поняли, молодой человек? Мода меняется, а спрос с нас — интеллигентов — растет. Рад буду узнать вас поближе… — И он встал, застегивая пиджак и протягивая всем поочередно руку на прощание. Марии Исааковне он подчеркнуто любезно поцеловал запястье…

— Ну, как? — раздеваясь в своей комнате, спросил друга Артем. — Слыхал, как заливает старик? Тертый мужик. На мякине не проведешь…

— И папашу твоего облажал. Чего проще — распушил хвост, — буркнул сердито Терентий, но тут же внезапно добавил: — Когда к нему пойдешь, меня пригласишь?

— Ясное дело, дуплетом двинем, — ответил Артем.

VIII

Странный сон приснился в эту ночь Николаю Ивановичу Кирпотину. Будто бы он, зайдя в магазин подержанной технической книги в поисках давно разыскиваемого тома Журавского, попал на второй этаж этого серого, с гулкими бетонными лестницами здания. Здесь шла лихорадочная работа: рабочие в фартуках двигали какие-то громадные, обитые неструганными досками ящики, в щелях виднелась черная толь с крупными зернами гравия. Бегали какие-то девчушки со свежими возбужденными лицами в лаборантских халатах, с растрепанными белокурыми волосами. Кое-где маляры — толстые женщины в комбинезонах, перетянутых матерчатыми ремнями, подкрашивали стены жухлой машинной краской из баночек, пользуясь плоскими кистями.

Суета эта напоминала ему институтскую, и он, почему-то встревоженный, робко обратился к пробегавшей мимо лаборантке: «Скажите, сюда переезжает новый факультет? Не строительный, случайно?» Девушка остановилась, запыхавшись и поправляя волосы под резиновый жгутик хвостика, просто сказала: «Нет, это крематорий кончаем оборудовать…»

И странно. — Кирпотин помнил, как нелепо обрадовался, зачем-то стал задавать вопросы, идя в ногу с возбужденной девушкой, так похожей в движениях на его дочь. Девушка, действительно, оказалась вчерашней десятиклассницей. И она принялась посвящать Кирпотина в технические детали нового для города общественного заведения:

— Понимаете, прессы уже завезли, дробильную машину тоже, а вот нагревательные печи под вопросом. Трудно, сами понимаете, столько заказов, а оборудование импортное, дорогое…

Кирпотин, любопытствуя и не понимая, что с ним, принялся детально выяснять, для чего нужны прессы и какие усилия нужны при дроблении костей скелета, одновременно удивляясь глупости и парадоксальности заказа оборудования: ведь печи исключают механические операции? Девушка снисходительно что-то доказывала, в руках у нее оказался яркий, красочный фолиант, который она раскрыла посредине, и Кирпотин увидел ало-багряное, с черными кружками и стрелками обозначений сечение человеческого черепа, в которое девушка тыкала наманикюренным перламутровым ноготком, и что-то говорила о соотношении прочности коробки и височной доли. Дальше пошла совсем чепуха: какие-то юбкосниматели, определители наличия человеческого тела («Представьте, может оказаться в камере резиновый муляж!» — воскликнула лаборантка.) — догарочные камеры и тележки-опрокидыватели. И — немыслимо — Кирпотин снова восторгался, уточняя сроки, когда приблизительно будет пущено в ход заведение и даже… предлагал свою помощь в наладке механических пружин опрокидывателя… Он отчетливо помнит, как на выходе из этого помещения погладил задумчиво ладонью длинный откидной не то прилавок, не то барьер из фанеры серого пыльного цвета, и снова глупо подумал, что у него как раз хватит времени дождаться открытия помещения на втором этаже…

Николай Иванович проснулся с тяжелой гудящей головой, посмотрел на часы: было шесть утра. Он встал, сунув сизые ступни в шлепанцы, прямо в пижаме прошел в другую комнату и увидел, что дочери еще нет. Лежали торопливо сброшенные будничные серые туфли из кожзаменителя, школьное платье и светло-коричневый, с витиеватой прописной надписью, аттестат. Он взял негнущийся глянцевый лист в руки, долго, сощурив глаза, смотрел на написанный чьим-то каллиграфическим старательным почерком цифры, и подбородок его со старческой отвислой кожей, седыми редкими щетинами и большой бородавкой на шее мелко задрожал…

— Вот и кончилось, — думал он, — детство у моей Олюшки. Улетит моя ласточка в дальние края, оставив мне зиму, холод и редкие письма. Странно, но я как-то не заметил, что она выросла… Больше не надо будет намазывать ей джемом хлеб на завтрак…

Кирпотин любил дочь до самозабвения, постоянно ощущая ее частью самого себя, своего тела, боясь за каждую царапину на ее розовых коленках, сбитых в играх. Он помнил и два «спасибо», которые она говорила в три года за две ириски, и требовательное: «Папа, купи мне лифчик» в семь с небольшим, и тревожное, волнующее: «Папа, у нас с мамой секреты. Иди на кухню». И в неполных двенадцать, если позволяли лекции, он встречал ее из школы и чувствовал, как она все чаще стеснялась вопроса подруг или их родителей: «Это твой дедушка, Оля?..»

Он хотел, чтобы дочь стала математиком. Массу книг по собственному выбору он накупил ей у букинистов, тщательно сам переплетя изрядно потрепанных Перельмана и Ферсмана. Он ходил на уроки, ссорясь с учителями, сухо и неинтересно преподававшими, по его мнению, этот предмет, и несколько раз, пока дочь была еще покорна, переводил ее из школы в школу. Наконец, она взбунтовалась, увлекшись, как он полагал, весьма легкомысленной биологичкой с многочисленными ужами, ежами и прочей малосимпатичной живностью. Пытаясь перебить ее страсть, он математизировал биологические задачи, приносимые Олей из класса. Он даже написал и опубликовал в журнале «Биология» статью о биомеханике организмов, но все это было ради дочери, ради ее живых голубых глазенок, быстрого, торопливого ума и чувства.

Сейчас, держа в руках аттестат, он думал о том, как дочь сумбурна в своих увлечениях. Непонятно почему, но она стала упряма. Видимо, неизбежно будет она стремиться уехать от родителей. Придется брать дополнительные лекции в обществе «Знание» или в заводском филиале института, куда нужно было ездить полтора часа на трамвае по вечерам, чтобы выкроить средства для Оли там, в другом городе — Центроуральске или, может быть, даже в Ленинграде. Конечно, если бы он смог занять подобающее положение на работе, получить, наконец, кафедру на вновь организованном факультете, дело бы уладилось само собой. Но… и тут Кирпотин представил себе брезгливое властное лицо директора, его наглую самоуверенную манеру диктовать распоряжения и подчеркивать принадлежность к миру научной элиты, и понял, что вряд ли сможет и на этот раз побороть чувство неприязни к руководству и ходить под страхом нагоняев или упреков. Нет, кафедра — это сотни бумаг, приказов, табелей, десятки самолюбий, с которыми придется считаться. Да и не предложат, ему — лектору младших курсов — руководить, памятуя его неуживчивость…