Изменить стиль страницы

Рядом переговаривались, покуривая, группы студентов — с длинными, зачесанными назад волосами, с дерматиновыми чемоданчиками, поблескивавшими на солнце хромированными заклепками. Большинство были скромно одеты — в темных пиджаках с ватными квадратными плечиками, в мешковатых неглаженых брюках и только что появившихся кедах китайского производства. Кое-где мелькали выцветшие гимнастерки, изредка мелькали значки целинников. Девушек почти не было видно, лишь иногда мелькала женская головка в кудряшках, или белым кружевом на темном фоне выделялся кокетливый воротничок…

Студенты толпились на крыльце, потому что перед зданием площадь была изрыта траншеями. Высились штабели сине-блестящих новеньких труб, потрескивали между кремнистыми насыпями грунта огоньки электросварки. Институт строился, его левая половина была еще без облицовки и стояла в лесах, но возбужденная молодежь не замечала этой броской разницы — гранитного полированного центрального корпуса и сумятицы разворота строительства. Слишком много тревог осталось у них там — внутри, где шла весенне-летняя экзаменационная сессия, изматывая и принося столько волнений, бросая в трепет и приводя в отчаянье от неудач.

— Тэд, ну как? Со щитом или на щите? — услышал молодой человек обращение к себе.

Звали его вообще-то Терентием, но в институте с самого начала кто-то окрестил его этим коротким английским именем. Впрочем, почти все вчерашние школьники, став студентами, охотно отзывались на новые, интригующие прозвища — словно по поветрию появились Вольдемары, Бобы, Питеры…

— Ты же знаешь Кирпотина, от него и четверки не выудишь, — вздохнул юноша и досадливо поставил свой чемоданчик на массивный выступ гранитного цоколя.

Собеседник — парень из соседней группы — был вызывающе ярко одет: в зеленом пиджаке с пестрым галстуком, в узких брюках и туфлях на толстой подошве…

— А ты термех сдавал? «Удочку»-то хоть поставил? — сказал парень и вынул из кармана портсигар тяжелого массивного золота. — Давай закурим…

Терентий Разбойников — теперь уже студент второго курса инженерно-строительного факультета — вообще-то не курил: мать панически боялась даже запаха дыма. Курево для нее было первым сигналом бедствия, которое неминуемо повело бы к увлечениям выпивкой, загулам и прочим опасным последствиям. Но Терентий и не вспомнил о запретах матери…

Он снова представил себе наэлектризованную нервную атмосферу, из которой недавно вырвался, почти шатаясь, мокрый, в прилипшей к телу рубашке, и его передернуло от неприятных воспоминаний. Теоретическую механику он постигал с трудом, сбиваемый с толку перескакиваниями лектора с одной задачи на другую, которая никогда не решалась в численном виде. Сам лектор — блеклый старик с пергаментным лицом и в обтертом до блеска шевиотовом пиджаке — вызывал у него необоримую скуку, ибо к тому, что был скрипуче-монотонен, он умудрялся еще и читать текст по выцветшим, пожелтелым карточкам, которые ловко скрывал, держа в ладони. Полное безразличие выражал и его редкий рассеянный взгляд, словно ушедший во тьму ньютоновских времен, где двигались без шума рычаги и загадочные валы, летели по предначертанным кривым артиллерийские снаряды и стукались друг о дружку литые тяжелые шары.

Но хуже всего было то, как старик преображался на экзамене, как с неожиданной энергией и зоркостью улавливал малейшее поползновение к списыванию и спортивным броском устремлялся к виновнику, одной рукой ухватывая скомканный листок шпаргалки, а другой указывал прокуренным, никотинным пальцем на дверь. Легенды утверждали, что Кирпотину ходили сдавать по пятнадцать раз и что половина покинувших институт были его пескариным уловом, а, как известно, легендами полна вся суматошная короткая студенческая жизнь, разделенная барьерами курсов, специальностей, немыслимого количества задач, упражнений и проектов…

Терентию в этот раз не повезло, как, впрочем, не везло давно в жизни, хотя задача была вариантом уже решенной на консультации совместно с отличником курса Шотманом. Но вопросы по теории были томительны, с подковыркой. Он смог припомнить только надпись на могиле Ньютона «Теорий я не измышляю», приводить которую вообще-то было рискованно, но дальше начались дебри, в которых он погряз…

Кирпотин сидел, как насупленный беркут, глядя исподлобья на задние ряды, когда Терентий, иссякнув, замолчал, в ужасе ожидая известной всему потоку фразы «Полное отсутствие всякого присутствия», Кирпотин вдруг резко двумя пальцами выудил его зачетку из веера других на столе, небрежно поставил несколько крючков и захлопнул обложку. «Следующий», — проскрипел он, и из бледных осовелых лиц, поднявших на него замученные глаза, принялся выискивать более нерешительное, с бледно-лихорадочными пятнами… Терентий, словно деревянный, грохая башмаками об пол, вышел в коридор, потом — не отвечая на вопросы товарищей — прошел в уборную, и лишь там, в одиночестве, в дымно-белесой курилке, облицованной больничным кафелем, раскрыл заветную зачетку. В графе «Термех, 56 часов, доцент Кирпотин» стояло «Посредственно»…

II

Строго говоря, такой оценки знаний в институтском регламенте не существовало, и Кирпотин ставил ее подчеркнуто-вызывающе, утверждая таким образом свою преемственность со старым поколением профессоров, которых еще застал, поступив в Петроградский технологический. Тогда, сразу после гражданской, не носили, к сожалению, студенческих тужурок с серебряными молоточками, о которых он грезил в гимназии до революции.

Николай Кирпотин — землемер из Тобольской управы — сидел на жесткой скамье рядом со своими одногодками в потертых гимнастерках и писал на оберточной, со стружками, бумаге простым карандашом, завидуя счастливчикам, слюнявившим химические карандаши американской фирмы «Хаммер».

В сибирском землячестве, где его с первого курса выбрали казначеем, была крепкая спайка, и каждый, понявший хоть что-либо в лекции, должен был вечером в общежитии разъяснять это другим, закусывая честно заработанной таранькой или лежалым салом. Кирпотин — вечно голодный в юности — настигал упущенное, с истовой тщательностью срисовывал с доски размашистые латинские буквы и быструю цифирь, которую темпераментные профессора с бородками и стоячими целлулоидными воротничками смахивали зачастую нарукавниками, зажигаясь темпом лекции и гробовой тишиной ошеломленной, благоговеющей аудитории. Лихорадочная мечта достигнуть такого же небрежно-простоватого общения с великим миром интегралов, познать причину умного движения машин, что, поскрипывая штоками цилиндров, уже ждали его на далеких тобольских плотинках, — эта мечта железной хваткой усаживала его перед ночной чадящей коптилкой в общежитии, до синевы обгладывала ему подглазницы и скулы и приносила постепенно уважение и даровой харч у земляков.

Он работал и за тех, кто не успевал приготовить задания. Правда, на последнем курсе, когда пошла мода на копания в прошлом, желчные фронтовики, прошедшие окопы гражданской, пробовали копнуть его суть, удивляясь неясности происхождения и дружбе с профессорами, но у Кирпотина хватило силы воли не срываться на взаимные обвинения, хватило такта без шума переехать с общежития на частную квартиру, где было не в пример спокойнее и можно было всю ночь до утра заниматься чертежами не только для товарищей по землячеству, но и для всех, кто мог оценить его настойчивость, владение логарифмической линейкой и безукоризненностью шрифта. Именно тогда зародилась в нем вера в свою особенность. Подкреплялась она личным успехом, обилием заказов со стороны и умением находить общий язык с самим профессором Золотаревым, читавшим выпускной курс инженерных конструкций. Кирпотин умел неназойливо выспросить у профессора, бывшего наставником юношества еще в императорском имении цесаревича Алексея технологическом училище в Петербурге, как и на что направить свой разум, чтобы, имея диплом, не оказаться вне властного хода событий, не на подножке, а машинистом въехать в новую строящуюся жизнь, где справедливо сказано: каждому — по его способностям… А способностей Кирпотину было не занимать…