Пан Гинек Пруба поднял председательский молоточек и положил конец дальнейшим догадкам и пересудам.
— Друзья, — произнес он звучным и твердым голосом, — я надеюсь, мы все в сборе. По крайней мере, те, кто хотел или мог прийти. Я созвал вас потому, что несправедливость, бремя которой мы несем по собственной слабости и неосмотрительности, достигла предела. Город Дом извечно был вольным городом, не подчинялся никому и ничему, разве только тем законам, которые сами определяли свободно избранные представители. История города сохранила память о многих набегах, предпринимавшихся дерзкими захватчиками и грозивших лишить нас самостоятельности. Но все они — об этом вы можете прочитать в книгах, да и без них, наверное, знаете, — потерпели крах у крепостных валов этого города, сломленные решимостью и мужеством его обитателей. Как, спрашиваю я, могло случиться, что мы лишились свободы, столь нам всем дорогой и оплаченной кровью предков?
Пан Пруба смолк, и в зале заседаний воцарилась мертвая тишина. Члены сената сидели низко опустив головы. Вдруг тишину разорвал чей-то хриплый голос, и все оглянулись — поглядеть, кто это кричит.
— Какая уж там свобода! — загудел этот голос. — Одно мошенничество! Разве не правда? Подтверди-ка, пан Пруба! Мошенничество, от которого хорошо было лишь тебе да кое-кому еще. Хаос и неразбериха — вот и вся свобода; любой глупец мог трепаться о делах города, неважно, смыслил он в них или нет. Болтали, болтали, а дело не делалось. Над Домом все издевались, это был город людей, слабых духом, неспособных отстоять свою честь. Теперь город в надежных руках, руководит им единая воля, наступил конец болтовне, пришло время действий. Честь города будет защищена, враги разбиты, и наступит новая эра его великой истории.
Поблизости от говорившего раздались одобрительные возгласы, а чей-то одинокий голосишко заверещал:
— Так, все так! Слава герцогу! Слава великому Дому!
Но с последней лавки залы заседаний вскочил кум Матей, сидевший там в своей новой барашковой шапке; сдернув ее с головы, он шлепнул ею оземь и в ярости воскликнул:
— Эй там, вдарьте ему кто-нибудь! Да и вообще, что вы не вышвырнули его вон?
Молоточек мастера Прубы застучал настойчивее и громче.
— Тише, соседи, почему бы нам не выслушать и другие мнения? Ответить пану Рупрехту Бореку и опровергнуть его измышления не составит труда. Я не стану выгораживать ни себя, ни других консулов, не стану отрицать, что мы богатели за счет города. Полагаю, что достаточно обратиться к любому из честных членов сената или к любому из приличных граждан, и любой сможет дать достойный ответ.
В зале одобрительно зашумели.
— Ты прав, Пруба! — воскликнул кто-то чистым и ясным голосом. — Мы знаем тебя, знаем и как ты нажил свое имущество! Плюнь на все и говори дальше.
— Спасибо, друзья, — поблагодарил пан Пруба и продолжал: — Пан Рупрехт утверждает, будто наша свобода не давала ничего иного, кроме возможности всякому глупцу совать нос в общественные дела. По-моему, в данном случае он оскорбляет всех. Но оскорбиться — это самый дешевый способ отделаться от противника. Скажем прямо: судьбы города Дом вершили люди, облеченные доверием сограждан. И за все свои действия и поступки они обязаны были отвечать и отчитываться перед теми, кто их избрал. Такова была истинная суть нашей свободы. Не правительство мудрецов, не сборище глупцов, а правление, состоящее из порядочных и ответственных граждан. Теперь у нас правит человек твердой воли, и никто не смеет задать ему вопрос, почему он поступает так, а не иначе, почему присваивает себе плоды трудов своих подданных — подданных, слышите, а не граждан, как прежде, — и как ими распоряжается. Говорят, настало время действий. Но каких? Разве тот образ жизни, который мы вели прежде, не состоял из продуманной системы поступков и действий? Разве не трудились мы как честные ремесленники и не управляли городом как честные законодатели? Разве работа — на себя ли, на благо ли общества — не есть действие? Или действием теперь считается лишь насилие и война? Правильно ли я понял сенатора Рупрехта, что, по его мнению, действие — это как раз то, второе? Дескать, так мы защитим нашу честь. Не ясно, однако, от кого мы теперь должны ее защищать, и не понятно — зачем? Пан Рупрехт знает, что он имеет в виду и почему так говорит! Возможно, не только он, но и еще кое-кто из присутствующих придерживаются тех же понятий о чести. Но ответьте мне: может ли говорить о чести раб? Честью нашего древнего города были труд и свобода. Куда девалась теперь эта ваша свобода, домские граждане? Кто лишил вас ее? Вы утратили ее не в открытом бою. Так идите же и возьмите ее обратно.
Пан Пруба, высокий, собранный, прямой и сильный, договорил и окинул взглядом зал. Некоторое время царила тишина — члены сената еще вслушивались в отзвук произнесенной мастером Прубой речи, отмечая, как его правдивые и беспощадные в своей определенности слова будят их совесть. И тогда, словно прибой, накативший на неприступные скалы, поднялся гул голосов.
— Долой лжегерцога, долой самозванца! Долой этого щеголя Густава! Посадим Янека-Псаря в его собачью упряжку и вытолкаем взашей из города, утопим в бочке с обманной живой водой! — восклицали одни.
— Кто отбирает у нас выручку за наш труд? — кричали другие. — Кто бросает в тюрьмы без суда и следствия? Кто натравливает на нас своих наемников когда заблагорассудится?
— Янек Псарь! — хором отвечал зал.
Пан Пруба стоял за председательским столом и ждал, когда все успокоятся. Вероятно, на душе у него было невесело, а в голове мелькали соображения, не делавшие чести тем, кто так бурно проявлял согласие с его заявлением. Наверное, думал он и о том, насколько легче воодушевить людей, чем научить их четко, разумно и дальновидно мыслить. Но видимо, вера его поборола сомнения, и он сказал себе: «Будь что будет, а все же в каждом из нас любовь к свободе сильнее, чем раболепие, и это главное».
Рассудив так, он понял, что сенат на его стороне, и потому можно быть уверенным, что большинство домских граждан присоединятся к нему. Он готовился предложить способ, каким город мог бы избавиться от герцога Густава. Члены сената, накричавшись до хрипоты от восторга по поводу вновь обретенной свободы, которую столь легкомысленно утратили, мало-помалу умолкли, настраиваясь слушать продолжение речи пана Прубы или кого-либо еще. Но не успел галантерейщик взять слово, как с последней скамьи поднялась огромная фигура Рупрехта Борека — буквально целая гора жира и мяса, страшенный громила с толстым брюхом, раздувшимся до невероятных размеров, с тройным подбородком и жирными складками на загривке, с лысым черепом, блестевшим от обильного пота, с багровым лицом, будто сложенным из говяжьих оковалков, откуда выглядывали маленькие, беспокойно бегавшие злобные глазки. Так вот, этот пан Рупрехт Борек встал и взревел, будто разъяренный бык:
— Это измена, и с вами поступят, как того заслуживают предатели и изменники! На что вы замахиваетесь, сумасброды, обыватели, убогие портняжки, сапожники, сукновалы, полотнянщики, бондари, галантерейщики, оружейники, шляпники, — пустые пузыри, одним словом?! На какую власть вы рискуете поднять руку? Да вас разнесут в пух и прах, побьют, измордуют уже за одно то, что вы осмелились прийти сюда слушать этих двух безумцев!
Редкие возмущенные голоса прозвучали в ответ на этот выпад, большинство сенаторов смущенно прикусили язык. «Гляди-ка, вот ведь как легко устрашить людские душонки картиной грядущих мучений, — горько отметил про себя пан Пруба. — Они предпочтут мучиться всю жизнь, но так и не отважатся на решительный шаг, который принесет им или искупление, или смерть». На самом деле большинство ремесленников так и рассуждало: «Ну куда мы лезем? Наверняка это нам не по зубам».