Не знал Виталька, что не та беда, которая на двор пришла, а та, которую со двора не прогонишь. Хотел спрятаться от своего прошлого в сарае, где стояла ведерница Манька, стать похожим на всех своих рябиновских шоферов, трактористов, комбайнеров, раствориться как в воде. Но оно, прошлое, будто тавро на Виталькиной коже вытравило.

Председатель Павел Николаевич Крутояров колодезной водой из ушата облил:

— По тюрьмам сейчас ходить легко, — сказал. — Мы всем миром страну укрепляем, братьям младшим помощь оказываем и вот таких, как ты, обрабатываем: кроватки чистые, семичасовой день, библиотека, школа, воспитание. Только что Малого театра не хватает! Ты поди приехал и думаешь, здесь тебе курорт будет? Нет, дружок. Я тебе проверку устрою. Видишь, около кузницы старый «ЗИС» лежит? Вот его отремонтируешь, лето на нем поработаешь, а там посмотрим.

— Отремонтирую. Дайте только запчасти. Я сделаю.

— А на него сейчас и частей-то не выпускают, — хахакнул кто-то из присутствовавших при разговоре механизаторов. И все громко заржали.

— Если не выпускают, так зачем же на моей шкуре весь это хлам варить? — У Витальки краснели уши и заметно подрагивали плечи. — Вы потеху разводите, а я все эти годы только жил — во сне за рябиной бегал.

Павел Крутояров подошел к Витальке, взял толстыми пальцами за пуговицу.

— Значит, так?

— А как еще, — ответил Виталька и, не стесняясь, начал разглядывать могутную фигуру председателя.

— Если так, то приходи вечером, один с тобой поговорю.

О чем говорили Крутояров и Виталька, никому в Рябиновке не известно. Домой Виталька пришел поздно, угрюмый и расстроенный. Пригорюнилась мать у шестка. Звенели на потолке мухи, билось в затянутое марлей окошко комарье. За стеной, в палисаднике, шелестела рябина и где-то далеко за околицей ревел трактор. Утренняя малиновая заря спешила навстречу вечерней. Весело и строго смотрел на Витальку с завешанного вышитым рушником простенка молодой Виталькин отец в десантной форме.

Мать вытащила из печки горшок перепревших щей, накрошила луку, налила в тарелку.

— Садись, Витюша, поешь. Расскажи, как поговорили?

— Завтра старого «Захара», что возле кузни валяется, принимаю.

— Ой-ё-ё-ё! Да ведь он вовсе и без мотору. Что же ты на нем заработаешь?

— Найдут мотор. Номер есть — значит машиной числится. Буду починять. Не справлюсь — к дяде Афоне в помощники пойду, жеребят пасти. Мне все равно.

Акулина Егоровна обессиленно опустила руки, села на лавку.

— Это все Крутояров измигульничает?[11]

— Он.

— Вот ведь про клятой-то… Не могло ему башку-то на фронте оборвать. Добрых людей поуничтожало, а худых оставило. А еще другом был отца-то твоего. Когда ты маленький был, так все мне приказывал: «Береги парнишку!»

— Не греши, мать, на Павла Николаевича. Сам я пролетел, не на кого вину класть.

Виталька недохлебал щи, выпил залпом стакан простокваши с сахаром и ушел в горенку. Оттуда сказал:

— Может, он потому и прет на меня, что другом папкиным был.

Когда мать щелкнула выключателем и угомонилась у себя на кухне под пестрым, шитым из разноцветных треугольников одеялом, Виталька уткнулся в подушку и дал волю слезам.

Всю ночь маячил перед ним Павел Николаевич Крутояров, высокий, плечистый, не зависимый ни от кого. Посмеивался жестковато:

— То лето, Виталий, как нынешнее, споро шло. Травы буйствовали по всей Карелии. И ветер веселый дул. Относил запахи пожаров куда-то в сторону. И вечера были тихие, не хуже наших, рябиновских. До форсирования Свири по-довоенному все было. И нам показалось, что все то, что творилось долгие годы, все это — кошмарный сон. Но это только казалось. А на самом деле мы продолжали прочесывать леса… Да. Так вот, шел конец войны. Мы его угадывали. Но не верили в близкий его приход: почти каждый день выбывали наши десантники. Был — и нету. И частенько у нас настроение такое было, как на поминках. Посмотрят друг на друга: «Кто?» — «Саша Колобов из третьего» или «Иван Наметов из первого». И молчали. Это, парень, походило на крик… Батька твой, комиссар Соснин, человек был каменный. Материться он не умел. Но скажет бывало: «Жалко Сашку. За него отвечать придется Гитлеру самому».

Ты никогда в жизни не видел своего отца. Посмотрел бы ты на него. У меня он и сейчас вот тут сидит, капитан Соснин, гвардии капитан! Глаза синие, волосы, как ковыль, голос хрипловатый. Ты во всем выдался в него. Рост у тебя, правда, не тот. Кирилл был двухметровка. Мы всегда в бригаде подшучивали над ним, называли парашютной вышкой.

Виталька метался на подушках и стонал.

— Ну зачем вы все это? Я же хорошо знаю папку.

— Ни черта ты не знаешь, — говорил председатель. — Ты только думаешь, что знаешь… Вот знал бы ты, какая тягость у меня на душе… Нету твоего батьки, а он как живой сегодня… с упреком… Орденом Ленина был награжден, посмертно… Не знает он об этом.

— Извещение у матери в сундуке лежит.

Побелел кончик носа у председателя:

— Смотри, не вздумай этим документом хвастаться… Испоганишь… Он за тебя жизни не пожалел, а ты по тюрьмам навадился шататься, сволочь!

И отец смотрел с фотографии и одобрительно молчал.

* * *

Были обыкновенные уроки, и учителя старались их хорошо давать, были родительские собрания по классам, педсоветы. Проводились своевременно, как положено.

Но двоек в журналах не убавлялось. Они даже прибывали. И горше всего, на другой день после педагогического совета, посвященного работе с родителями, в школу не пришло более половины первоклассников.

— В чем дело? Почему? — раздраженно спрашивал Степан учительницу.

Она недоуменно пожимала плечами:

— Откуда я знаю!

Объяснила все пришедшая в школу вместе с племянником Ефремушкой Акулина Егоровна.

Ефремушка был одет во все новое: красные ботиночки, брючки со стрелой, белая рубашка и, как у настоящего франта, галстук с серебряными полосочками. Но пиджак на Ефремушке был явно не в порядке: весь он был укатан в пыли, правый рукав оторван, полы окрашены глиной.

— Вот забастовщика привела, Степан Павлович, — заявила Акулина Егоровна, усаживаясь в мягкое зеленое кресло. — Не пойду, говорит, больше в школу никогда и ни за какие деньги.

— Почему?

— Ну отвечай, почему?

Ефремушка швыркал носом и молчал. Уши у него пылали.

— Не скажет сроду, стервец. Така порода холерская.

— Пошто не сказать, скажу, — осмелел Ефремушка. — Полным ответом?

— Полным.

— В школу больше ходить не буду, потому что «Сибирь» лупится.

— Что, что?

— То ли ты не знаешь, Степан Павлович? — прервала Акулина Егоровна. — Рябиновка-то наша из двух народностей состоит. По Агашкиному логу — кордон. С этой стороны — «Сибирь», Кудиновы да Коротковы, а с той — «Россия». Это, значит, мы, Соснины да Скоробогатовы. Других фамилий почти нету. Дедонько наш рассказывал, что российские позже к озеру приехали, поселились, а сибирякам, местному корню, это не по нутру. Искони драки были. До смертоубийства доходило. Кольями друг дружке башки ломали. А сейчас ребятишки пластаются. Ты и сам, поди, помнишь… Школа, она в сибирском конце, вот она, «Сибирь», и не дает проходу нашим. Поглядите на него, как они его нашшивали… Гладила-гладила, стирала, мыла, а он, скажи, как из хлева выскочил…

— Значит, бьют?

— Да ты чо, Степан Павлович, как дед Увар… На покосе было. Гром верескнул, а он, не перекрестившись, спрашивает: «Акулина, знать-то меня убило?» — «Убило, — говорю, — тебя, Увар Васильевич, так почему ты разговариваешь-то?» Так и ты. Бьют. Не бьют, лупят, лупцуют! Понял?

Степан засмеялся.

— А я думал, давно уж это забыто. Все понял. И обещаю: с завтрашнего дня этому положим конец, — сказал, не зная, что он может сделать, чтобы не было вековавшей никчемной вражды между двумя Рябиновками. Акулина тоже усмехнулась, уловив на лице его неловкость.

вернуться

11

Измигульничать — издеваться.