Через две недели Данилевский стал обладателем сталинской трубки.
Без Пургина и Георгиева военному отделу приходилось туго – два пера, как два штыка… нет, как два пулемета, составляли грозную силу, а без двух пулеметов отдел был не прикрыт, оголен с флангов. Данилевскому за все приходилось браться самому – и обзоры делать, и информашки править, и сочинять «компоты» – нудную мелочь, без которой не верстается ни одна полоса; он крутился, забывая высыпаться, нещадно курил, одуряя дымом самого себя и других, – из сталинской трубки искры летели, как из паровоза, ругал Георгиева, который часто пропадал, поругивал Пургина, исчезнувшего совершенно – ну хоть бы записку в родной отдел прислал, или бутылку вонючей рисовой водки; если не японской, то монгольской – монголы ее, правда, не из риса гонят, а из молока, но все равно напиток получается крепкий и вонючий, Данилевский пробовал, – попробовав, долго морщился, но потом решил, что раз это вкуснее тележной мази, то, значит, ничего. Сойдет.
Но нет никого, черт возьми, – ни Пургина, ни Георгиева. Данилевский сел за стол и написал статью о комбриге Яковлеве, получившем звание Героя Советского Союза, написал так, будто погибшего комбрига-танкиста знал лично, впрочем, Данилевский был уверен, что они встречались на военном приеме у Тимошенко, он даже вспомнил, что говорил Яковлев, но потом засомневался – Яковлев ли это был?
Статья получилась душевной, искренней – у Данилевского не получались описания техники – он никак не мог ее оживить, наделить точной характеристикой, а людей, даже незнакомых, тех, которых никогда не видел, лепил одушевленными, со своими характерами, способными к действию – это были не картонные ходульные человечики, которые выходили почти из-под всякого журналистского пера, а живые, убеждающие своей правдой, своим существованием люди. Данилевский постарался сделать погибшего комбрига именно таким.
В душе продолжала сидеть досада: где же Георгиев, где Пургин, – где вы, люди, шут возьми!
Следом за Яковлевым написал очерк о комбате Копцове, героическом мужике, который, оставшись один в подбитом танке, восемь часов отбивался от японцев, матерился, загонял в пушку снаряды и плевался огнем, чесал из пулемета, наводя страх на самураев, и остался жив – его вызволили свои, – и не только остался жив, но и получил звание ГСС – Героя Советского Союза.
Звание это было еще мало ведомо в стране, хотя понятно было одно – к нему надо относиться с бульшим уважением, чем к ордену Ленина. Впрочем, что оно давало, звание ГСС, кроме почета, никто не знал. А человек, увы, таков, что не только песней и святым духом бывает жив, человеку еще и хлеб нужен. И вода, и тепло, и крыша, и еще тысяча других вещей. Есть ордена, которые гарантируют, например, получение жилплощади.
Очерк о капитане Копцове был вывешен в редакции на Красной доске – на эту доску прикнопливали лучшие материалы каждого номера. Главный, уезжающий по вызову на Старую площадь, в ЦК, увидел в коридоре Данилевского, и как ни спешил, а все-таки остановился и пожал ему руку:
– Ну, Федор, ты даешь! Ты пишешь все лучше и лучше! А что Георгиев? – вспомнил главный уже на ходу, оторвавшись от Данилевского.
– Нет Георгиева, – пробурчал шеф военного отдела, – пропал Георгиев!
Главный махнул рукой:
– Ну это твои дела, сам разбирайся. А материалы давай, давай! И побольше! В ЦeКa нас за твои материалы хвалят!
Хотел было Данилевский сказать, что дырку, образовавшуюся в отделе, надо бы залепить – хотя бы временно, – а главного уже и след простыл: хотя и говорят, что начальство не опаздывает, а задерживается, задерживаться главный не имел права, это могло стоить не только портфеля – головы!
Данилевский решил вечером побывать у главного, решить вопрос – пусть откуда угодно переводит людей, из отдела информации, комсомольской жизни, рабочей молодежи, – откуда угодно, но орудийная брешь должна быть заделана. Протер пальцами мутные очки, дохнул на них дымом и снова протер и пошел к себе в отдел писать очередной очерк. О красноармейце Пономареве.
Хватит писать о командирах, белой кости армии, надо писать о простых людях, – иначе Данилевского обвинят в перекосе, – о вчерашних трактористах и слесарях завода АМО, ставшего автомобильным заводом имени товарища Сталина, – без бойцов одни только командиры войну не выигрывают.
Он попробовал себе представить Халкин-Гол, рябую строптивую воду, сухую колкую траву, ставшую от жесткого солнца хрупкой, как фарфор, будто бы сгоревшей до корня, от одного только прикосновения она превращается в пыль, голые складчатые сопки, покрытые душистым чабрецом и резкий жар висящего над самой головой светила. Данилевский даже ощутил, как у него покалывает припекшие лопатки, противный ручеек пота медленно ползет по спине – он входил в образ, халхингольская картина сделалась зримой; зримыми, как при превращениях потустороннего мира, сделались печеные лица красноармейцев, он увидел их белесые гимнастерки – совсем седые и ветхие от пота, соль ведь съедает материю, как кислота, – ободранные приклады винтовок, горячий металл танков: на броню плюнешь – шипит, будто разогретая сковорода.
Все было зримо, осязаемо, предметы можно было потрогать рукой, Данилевский схватил перо и начал писать.
Он писал о трех бойцах, очень разных – это были не «три танкиста, три веселых друга», а совсем другие люди, земные, мясные, костяные, уязвимые, без стальной закваски комбрига Яковлева и комбата Копцова. Они находились в дозоре, когда на них наваливались японцы. Данилевский энергично сжал левую, не занятую пером руку, стиснул зубами трубку, поработал пальцами, стараясь завести себя, почувствовал под мышками холодок – и впрямь показалось, что к нему подползают японцы.
Раскурив трубку, громко пыхнул дымом, отодвинулся вместе со стулом от стола, скребнув ножками по полу, потом придвинулся – ему важно было поймать звуки опасности, движения, услышать испуганное дыхание солдата, возродить – точнее, родить атмосферу той ночи – для этого нужно было какое-то внешнее воздействие. А вообще вдохновение – штука сложная, оно рождается сердцем, душой. Чтобы написать очерк о красноармейце Павле Пономареве, надо понять его нутро, влезть в его гимнастерку, подержать в руке его винтовку, на ступни натянуть его ботинки, окольцевать ноги его пропахшими обмотками.
Информация, которой располагал Данилевский, была суха, скупа и сера. Три «с», дальше некуда по газетному делению: суха, скупа, сера. С Пономаревым находились двое однополчан, вялых, не готовых к войне и закончивших свой путь на этой земле бездарно: красноармейцы Власов и Абросимов решили сдаться врагу, подняли руки и пошли к японцам.
Японцы убили их. Возможно, с испуга – в поднятых руках ведь могли быть гранаты. Пономарев, увидев, что славные однополчане ткнулись лицами в землю, открыл стрельбу из винтовки. Вскоре винтовку у него заклинило. Тогда он стал швырять в самураев гранаты. Когда кончились гранаты, изловчился, добыл арисаку, отстрелялся из нее и уполз в ночь, к своим. Японцам так и не удалось его взять.
У Данилевского был хороший вкус, он не признавал материалов, наполненных водой, – а в печати часто появлялись статьи, наполненные водой по самое горлышко, под завязку – с красотами, описаниями природы и ненужными душевными переживаниями: все это – принадлежность литературы, прозы, какой-нибудь дамской стряпни, а не журналистики. Журналистика должна брать другим – фактом, убедительностью, проникновенностью, – он написал очерк о Пономареве и очерк не понравился ему – был сух, имел вялую мускулатуру и слабонькое дыхание. Сморщившись, Данилевский начал ковыряться в папке: что еще тут есть? Нашел фотографию сержанта со скуластым костлявым лицом, повертел в руках: кто таков?
Может, этот «джентльмен» из подворотни – бывший, естественно, – сгодится для очерка? К куцему повествованию о Пономареве надо было добавить еще что-то. Данилевский вслух прочитал фамилию, карандашом написанную на обороте.
– Пра-со-лов.