Изменить стиль страницы

Нам и в голову не приходило усомниться в необходимости поддерживать перед лицом друзей, соседей и даже близких родственников видимость финансового благополучия и лада в нашей семье. И тут была не просто показуха. Нам действительно были неведомы ни сексуальные извращения, ни уголовные преступления. О подобных вещах мы узнавали лишь из книг или колонок скандальных новостей как о чем-то далеком и не имеющем отношения к нашей жизни. Хотя, должна признаться, порочные мысли иногда приходили мне в голову (вдруг мои родители и все мои братья погибнут в какой-нибудь авиакатастрофе и мне достанется вся сумма страховки? а если попросить братца показать мне, как это мужчины занимаются любовью? что будет, если я сбегу на Сорок вторую улицу и стану проституткой?), но мои родители никогда и виду не подавали, что такие мысли посещают и их, а если бы и подавали, то давно успели внушить нам, что неважно, о чем ты думаешь, важно, как ты при этом выглядишь.

А тут прямо передо мной сидела моя новая потрясающая подруга и без стеснения признавалась в любви к наркотикам, анальному и групповому сексу и в прочих немыслимых вещах, никогда не случавшихся ни с одним из моих знакомых. И рассказывала это мне, совершенно постороннему человеку. Как можно так рисковать?

— Откуда у тебя уверенность, что я никому ничего не скажу? — спросила я ее в один прекрасный субботний вечер.

Это было летом шестьдесят девятого года — я привожу здесь точную дату потому, что с ней связан новый этап в нашей дружбе с Джой, — теперь мы встречались не только за ланчем, но и по выходным дням. Денек был чудесный, на небе ни одного облачка, и мы решили прогуляться по Центральному парку — тогда куда более приличному месту, чем сейчас — и устроить себе праздник: пообедать в «Таверне на лужайке». В то время это была уютная, по-домашнему простая забегаловка, не то, что теперь — нагромождение канделябров и зеркал, рассчитанное на туристов. Мы сидели на открытой цементной террасе под стареньким зонтиком, поедая горячие сосиски.

— Не знаю, просто уверена, — ласково ответила она. — У тебя особый тип красоты и та душевная чистота и преданность, которые присущи жителям Среднего Запада. Я верю, что ты никогда не причинишь мне боли.

Покраснев от смущения и преисполнившись гордости и счастья от сознания собственной замечательности (хотя, с моей точки зрения, о Среднем Западе можно было не упоминать), воодушевленная неслыханной щедростью эпитетов, я попыталась вернуть ей комплимент, заметив:

— Ты смелый человек, открыто говоришь о том, что произошло с тобой. Некоторых это может шокировать.

— Мне нечего стыдиться. Ненавижу тайны. Я считаю, что всегда следует говорить только правду, даже если она кого-то и шокирует.

Ее приверженность к правде вызвала во мне еще большее — если только вообще это было возможно — восхищение ею и жалость к себе, которой, кроме нескольких случайно забредших порочных мыслей, похвастать было абсолютно нечем.

— Дело все в том, что ты, то есть твоя личность, так же интересна, как и твоя жизнь.

Она кивнула, соглашаясь. Что ж тут поделаешь, раз она и вправду интересна.

— Знаешь, ты просто обязана написать книгу о своей жизни, — без конца распиналась я.

Она опустила голову, ее огромные, цвета старого золота глаза наполнились слезами, носик покраснел, а красивые руки сжались в кулачки.

Что это с ней стряслось?

В действительности же она напустила на себя печальный вид потому, что приступила к последнему и решающему этапу своего наступления: по ее мнению, я уже созрела и готова вступить в многочисленную армию ее сподвижников, готовых помочь ей нести непомерную ношу ее потребностей, влачимую ею от вечеринки к вечеринке, из кофейни в кофейню, по поездам метро и самолетам, гнетущую ее и в кабинетиках ресторанов, и в постели, и когда она просто сидела на стуле.

Но тогда я еще слишком мало знала Джой. Я думала лишь о том, что нельзя допустить, чтобы моя обожаемая милая подруга, беспомощная и невинная, словно дитя, так страдала. Ведь ей и так досталось.

— Ну что ты, Джой! Право, я не хотела тебя обидеть.

Как бы ища у меня утешения, она протянула через стол руку и схватила меня за запястье. Она страдальчески раскачивалась из стороны в сторону, при этом глаза ее были крепко сомкнуты, как у ребенка. Крупные слезы выкатились из них и радугой сверкнули на солнце.

— Прости меня, ради Бога. Мне казалось, что мое замечание насчет книги будет тебе приятно.

— Так и-и-и есть, — произносит она, опустив голову и судорожно переводя дыхание — не оттого, что не хватает воздуха, а оттого, что ей никак не остановить потока рыданий и всезатопляющей, черной, немыслимой тоски, давно уже гнетущей ее и теперь прорвавшейся наружу. — Мне хоч-ч-чется писать. Но я не могу. Нет возможности сосредоточиться. На работе я занята другими делами. Даже письма не написать — шеф тут же начинает орать на меня. Там я только и делаю, что сижу и твержу весь день как попугай: доброе утро, сэр, до свидания, сэр. Как мне все это надоело!

Оказывается, она мечтает стать писательницей с той самой поры, когда еще маленькой девочкой провела лето в загородном лагерю — там она впервые узнала лесбийскую любовь, за которую ее, как и следовало ожидать, в лагере подвергли всеобщему презрению. Ее письма родным, написанные из лагеря, первая попытка литературного творчества. Родители относились к ее литературным занятиям с неизменным одобрением. Собственно, по этой самой причине она и решила пойти работать в издательство — чтобы быть поближе к настоящим писателям и редакторам.

Но у нее нет своей пишущей машинки, а дома из-за этой ее сожительницы обстановка такая, что никак не сосредоточиться — без конца гремит музыка, да и вообще все вокруг наперебой твердят, что у нее нет никакого таланта. Даже нынешний ее ухажер Джефри Каслмэн насмехается над ее страстью к сочинительству.

Меня обуревали противоречивые чувства. Тот факт, что эта моя странная чудаковатая подружка и в самом деле мечтает — столь дерзновенно и непоколебимо — запечатлеть на бумаге свои скандальные истории, мало того — добиться, чтобы их напечатали, меня по-настоящему потряс. До той поры я была знакома лишь с одним человеком, страдавшим той же манией — написать роман; эго была моя одноклассница, воздушное создание с длинной шеей и практически отсутствующими плечами; потом она родила и превратилась в настоящую истеричку.

Однако здесь был иной случай — передо мной изливала свои печали дочь знаменитой актерской пары Клер-Бо-лингброк, в жилах которой текла кровь первоклассных актеров, она многое повидала собственными глазами и, судя по тому, что ей удавалось заставить меня затаив дыхание слушать ее поразительные истории, обладала непревзойденным даром рассказчицы.

Признание Джой взволновало меня (причем, я была рада не только за нее, но и за себя, удостоенную чести быть знакомой с ней) и в то же время разозлило. Да неужели же этому бесценному, так нуждающемуся в поддержке таланту суждено заглохнуть из-за невежественного начальника, ревущих радиол и отсутствия пишущей машинки? И как смеет этот Джефри Каслмэн чернить дарование Джой и препятствовать обнародованию тех уникальных сведений, которыми она готова поделиться с миром?

— Нужно что-то делать, — заявила я, решительно разрубая воздух ладонью (этот жест суперженщины появился у меня с той поры, как я обосновалась в Нью-Йорке). — Тебе необходима помощь.

— О, ничего не выйдет. Я пыталась ее найти. И до сих пор ищу. Но где — ума не приложу. Стоит мне сесть за стол, собравшись наконец с мыслями, моя соседка тут же врубает свою стереосистему. И крутит, и крутит одну и ту же пластинку — духовой джаз-оркестр из Ти-хуаны…

— А ты вели ей выключить музыку.

— Не могу. Да и вообще, без машинки…

Я переполнена ярости и решимости.

— Я придумаю что-нибудь. Ты должна написать эту книгу. Это просто преступление — лишать тебя необходимых условий.

Она еще крепче стискивает губы, стараясь изо всех сил не разрыдаться снова.