Редкие молчаливые птицы вилась над полем, выискивая съестное, но ничего найти не могли, пусто в почве, червей ещё нет, они спят пока в глуби, а редкие клоки соломы давно уже осмотрены. Кружили и кружили птицы бесцельно, тихо, то опускаясь к земле, то поднимаясь над ней.

Затем Шурик побрёл дальше, к следующему полю. Когда добрался, то понял, что его так неодолимо тянуло сюда – голод. Отрубевая пайка была мала – если бы со всего урожая снять её, тогда было бы ощутимо, а так – жалкие крохи, идея насчёт «локомобили» с мукомолкой слишком поздно пришла, – поэтому от сосущего, мутящего чувства голода ничто не спасало, голод брал за горло цепко, мешал дышать, думать, двигаться.

На этом, втором поле в прошлом году была посажена картошка. И вот ведь – как тщательно ни выбирай из земли картошку, ни выковыривай – всё равно часть её остается в поле. Где-то клубень оборвался, где-то корень вбок ушёл, землёй пяток бульбин завалило, где-то мелочь работники не стали брать, посчитав: горох, а не картошка, ни в жарево, ни в варево такая дробь не годится – в общем, всегда часть картошки зимует в земле. Испокон веков. По весне всё это вытаивает – вон один сливочный бочок, похожий на макушку голыша светится в фиолетовой каше, вон второй, третий, промороженный, сине-чёрный, с облезающей кожей. Словом, если поискать хорошенько, поползать по полю, поковырять землицу – можно мёрзлых картошин на чибрики набрать.

А ведь нет, пожалуй, на свете ничего вкуснее чибриков. Шурик даже слюну сглотнул, вспомнив вкус жареных чибриков.

Набранную в оттаявшей земле картошку надо получше вымыть, соскоблить с неё коросту, заусенцы. Затем синеватые вялые клубни, волокнистые от жил, вокруг которых собрался крахмал, размять в кашицу. Из этой кашицы налепить чибриков – оладий, которые, едва попав на горячее поле сковородки, враз взбухают, становятся тугими и чёрными, как автомобильная резина, непривлекательными на вид, но зато ой-ё-ёй какими вкусными. В рот возьмёшь – тает бывшая картофельная мерзлятина, горячит, обжигает нёбо, изнанку щёк, язык, вышибает слёзы и слюну, тает, будто из сала слеплен чибрик, а не из выжатых, зиму пролежавших в земле «картох».

Поискав немного кругом, Шурик нашёл палку и, как был в ботинках, не обращая внимания на липучую грязь, ступил в фиолетовый, тёплый отвал земли, поддел концом палки маслянисто-жёлтый комок, выковырнул его. Взял картофелину в руки, она была холодная, ещё не успела оттаять. Шмыгнул беспомощно, совсем по-детски носом. Хотелось есть. До боли, до одури, до крика хотелось есть.

«Ничего-о, ничего-о, – мелькнуло в голове звонкое, похожее на сострадание к кому-то неведомому, состоящее из одного гулкого долгого «о-о», – одна картоха есть – уже удача. Вон вторая светится, вон третья видна, чёрная, промёрзлая. Наберём картох, дома отмоем их, – он обращался к самому себе как к кому-то постороннему, вежливо, во множественном числе и обращение в вежливой форме – одно и то же. А может, это и не так. Всё забыл, всё ко всем чертям забыл. Будьте вы прокляты, фрицы! – Снова ткнул палкой в землю. – Нажарим чибриков, заморим, замо-о-орим червяка».

Пачкая одежду горькой солончаковой землёй, в ботинках, которые, кажется, невозможно было уже сдвинуть с места, – на них налипло по пуду грязи, – Шурик Ермаков выковыривал и выковыривал мёрзлую картошку, засовывал её в карманы, улыбался жалобно и отрешённо, что-то нашёптывал про себя, внутри словно бы сломалась некая заплотка, барьер, отделяющий в нём пацана от взрослого человека, всё смешалось: жалость к земле и жалость к себе, голод и пресыщенность – а ведь он был пресыщен голодом, – сладость и горечь, жажда и полное отсутствие жажды, боль и какая-то странная бесплотная сладость… Наверное, с голодным человеком иногда случается такое – он теряет над собой контроль.

Из прошлого неожиданно возникло малозначительное видение: однажды он возвращался из райцентра в деревню – в райцентр ходил фотографироваться, мать заставила, – и в низине, где стреляли в дезертира Федякина, присел отдохнуть. Разулся, чтобы ноги могли немного подышать. Дело клонилось к вечеру, низина была сырая – калужины-то рядом, густо насыщают воздух водой, – и Шурика с головы до ног облепили комары. В несколько минут, он и ахнуть не успел. Поднялись, видать, разом из своих потаённых мест, из зарослей кути, обволокли бедного человека, накрыли его серой тучей, плотно, – ни вздохнуть, ни вскрикнуть. Шурику даже страшно сделалось. Ну, будто до сих пор он не видывал писклявых кровососов. Пока натягивал на ноги коты – тапки, сшитые из кирзы, без них ходить здесь нельзя, враз ноги колючками попортишь, гадости этой тут видимо-невидимо, – комары успели из него высосать половину крови. И не больно было, вот ведь как.

Чуть было не бегом кинулся Шурик с этого пятака, но в последний момент что-то остановило его. Он поначалу даже не понял, что же именно, лишь в следующий миг осознал: какой-то лёгкий, неслышимо-странный маслянистый треск, настолько невесомый, что казалось – он находится за пределами человеческого слуха, за гранью слышимого.

В тучу комаров будто молния вошла.

Серое облако начало разваливаться на куски, рассыпаться, опускаться на землю, как осаженная дождём пыль. В следующее мгновение Шурик увидел стрекозу – обыкновенную черно-зелёную, с длинным полосатым «фезюляжем» и блесткой кобальтовой головой стрекозу, которая врезалась в ком комаров, словно нож в масло, пластала его, рисовала ловкие стремительные пируэты, легко бросала свое тело из стороны в сторону, падала вниз, зависала, крутилась волчком на одном месте, снова стремительно взмывала вверх – стрекоза поедала комаров. Она, снимая комаров, буквально садилась Шурику на лицо, на плечи, не боялась его, – и очень быстро очистила от кровожадной пищащей налипи.

Не подозревал, даже представить себе не мог Шурик, что стрекоза способна съесть столько комаров, непонятно, куда вообще вмещались эти долгоносые кусаки – тело стрекозы как было поджарым, вытянутым, личинистым, таким и продолжало оставаться.

И тогда Шурик, повинуясь безотчетному внутреннему движению, вывернул наизнанку карман штанов, бережно извлёк оттуда остаток ржаной горбушки, которую брал с собой, и начал предлагать хлеб стрекозе: «На, поешь?» Но стрекоза отнеслась к хлебу равнодушно: судя по всему, была неземным, ничего не понимающим существом. «Ну поешь, – умолял её Шурик, – ну!»

Бесполезно – уговоры не помогли.

Шурик даже погнался за стрекозой, настойчиво предлагая ей отведать ржаной коврижки, но та с маслянистым щёлканьем, будто игрушка, увёртывалась, не желала принимать дар, взмывала вверх, оттуда проворно соскальзывала вниз, задерживалась на высоте Шурикова роста, вилась вокруг него, плясала, делала скачки, отгоняя в сторону комаров, а хлеб не брала – не хотела…

Эх, взять бы да переместить из прошлого в нынешний день тот кусок черняшки, невеликий ржаной ломоть – хлеб, которого так не хватало сегодня в деревне.

Вот какое странное, а в общем-то, тревожное, осязаемое до боли видение возникло перед Шуриком, когда он, извозюканный, с напряжением, остывшим до синевы лицом, стоял посреди поля, сжимая в руках мёрзлые прошлогодние картофелины, самые разные: и чистые, отмытые снегом и дождём, сливочнобокие, и чёрные, очень грязные, и неопрятные серые, с лохматурой отгнившей шкурки – с порванным мундиром… Карманы тоже оттопыривались, провисали под тяжестью нарытых мёрзлых котяхов – на хороший чибриковый завтрак он набрал «матерьяла», точно набрал…

Шурик оглядел себя, и в горле у него что-то задавленно булькнуло – никогда не был таким грязным, мятым, подавленным голодом, не председатель, нет, – огородный ванька, что ворон отпугивает, вот он кто.

Земля шевелилась под ним, словно живая, пьяно колыхалась, ездила из стороны в сторону, трудно на ней было держаться, Шурику казалось, что он вот-вот упадёт, зароется лицом в фиолетовую грязь, выпустит добычу из рук, рассыплется картошка и не собрать её тогда, ни за что не собрать, и он напрягся, борясь и с собственной немощью, и с землей, и с качкой, и всё же еле держался на ногах. Он должен был донести картошку до дому, должен, чтобы хоть малость подкормить мать, подкрепиться самому, задавить эту опустошающую, какую-то сосущую тупую боль. Снова подумал о похоронках, и ему стало совсем плохо. Как быть, как жить дальше? Как?