— Надо ему как-то помочь. Может, денег дать? Хотя он же не возьмет никогда.
Я говорю:
— А почему? Может, так сделать: давать ему книги, чтобы он делал рефераты. Вы сейчас сочиняете «Эстетику Возрождения», «Символ и проблема реалистического искусства». Здесь же идет «Аристотель». Надо же как-то и Вам помочь. Я одна уже не успеваю, потому что у меня кафедра в университете, аспиранты, студенты, занятия и т. д.
Володя так и называл нас: «Вы наши кормильцы». Алексей Федорович платил хорошо.
Занимались обычно так. Володя являлся в 12. Вместе с нами завтракал. Потом шли в кабинет, и Володя набирал разные книги. Особенно он любил словарь Лиддла-Скотта — филологи хорошо знают этот роскошный толстый греко-английский словарь. Володя обожал его. Причем он всегда стоял около стола с этим словарем, который и в руках удержать трудно. Затем он обожал Аристотелевский словарь Германа Боница. У нас было старое издание «Academia Borussica», то есть издание Прусской Академии наук, а затем и переизданное в ГДР. И, конечно, знаменитый платоновский словарь Фр. Аста, да и другие словари. Алексей Федорович их любил особенно со своей филологической стороны. Володя в эти словари совершенно погружался. Такая красота — возиться со словами, термины выяснять, устанавливать оттенки. А этимологические словари какие великолепные! Вот так они вдвоем тихо, мирно и занимались. Мы привыкли к Володе как к человеку домашнему.
Летом на даче открывается калитка, идет Володя и держит за руку девочку. Это его дочь Рената. Пока Володя работает с Алексеем Федоровичем, она играет на веранде вместе с моей и Алексея Федоровича племянницей Леночкой. Причем Рената приходила с какой-то очень обтрепанной, матерчатой мартышкой, с ней она не расставалась. Положит ее на диван на веранде. Кошки подходят, понюхают, уйдут, презрительно пофыркивая.
Я спрашиваю:
— Рената, а как зовут твою игрушку?
Она говорит:
— Доктор Мартин Хайдеггер!
Говорит она, между прочим, басом. Вот вам какая замечательная картинка! Видно сразу, чем занимается ее отец. Потом Рената в усадьбе Спиркина собирает грибы лилового цвета. И Володя вместе с Ренатой собирали целые пакеты этих грибов, увозили домой. Все это мелкие подробности из быта будущего философа Бибихина.
Надо сказать, что Володя совершенно не заботился о своем, как теперь любят говорить, статусе. Ему это было решительно все равно. Каждый раз он говорил Алексею Федоровичу:
— Брошу я этот лингвистический институт! На что он мне нужен? Я знаю уже все языки, которые необходимы. Ничему они меня не могут научить.
Алексей Федорович его уговаривал:
— Нет, давай для порядка ты все-таки заверши свое учение.
— Да не надо мне.
И почему-то он все время рвался в Баку куда-то уехать. Не знаю, почему в Баку? Что там такое было у него? Некоторые могут подумать о Вяч. Иванове.
Но в это время все уже давным-давно забыли, что там, Бог весть когда, был Вячеслав Иванов. Правда, там долгие годы работал член-корреспондент Академии наук Маковельский.
Да нет, Маковельский ничего не мог дать Володе. Маковельский совсем другой тип историка философии, Володе не интересный. Может, Володю просто влекла экзотика? Бросить эту самую Москву со всей подозрительной лингвистикой — и исчезнуть.
Во всяком случае, Алексей Федорович добился в конце концов, что Володя закончил институт. Это, надо сказать, заслуга лосевская, иначе Бибихин, который был самостоятельным в целом ряде вещей, никогда ничего бы не закончил.
Затем встал вопрос о защите диссертации. Алексей Федорович говорит:
— Владимир, ты должен обязательно защитить диссертацию.
— А зачем она мне нужна, какая еще диссертация?
— Обязательно. Потому что станешь работать, тебя будут принимать как кандидата наук. А так ты совершенно никто. В наше время должен быть порядок. Ты знаешь много, вот и представь документ, что ты кандидат наук.
Володя страшно упирался. Он ведь упрямым был, надо сказать. И тогда пришлось уже мне действовать. Я пошла к профессору Николаю Сергеевичу Чемоданову. Он возглавлял на факультете лингвистический Ученый совет, и от него все зависело. Кроме того, он заведовал кафедрой германистики. Человек старого закала, партийный естественно, достаточно сложный и трудный. Но к моей кафедре классической филологии относился хорошо. Мы же не были соперниками. В конце концов я договорилась с Николаем Сергеевичем, что к нему придет не совсем обычный молодой человек. Володю мы соответственно наставили, как он должен себя держать и что говорить. Пришел он к Николаю Сергеевичу, и что вы думаете? В конце концов Владимир Бибихин защитил кандидатскую диссертацию. Стал кандидатом филологических наук (а не философских)[387].
Так что для порядка все получилось как надо. Но несмотря на такую, казалось бы, свою неукорененность в быту, Володя был способен на большие поступки. Один из последних хорошо знает Сергей Сергеевич Хоружий, который вместе с Володей обследовал библиотеку «Дом А. Ф. Лосева», когда библиотека никак не открывалась для читателей. Четыре года проходит, а она не открывается для читателей. Невыгодно было, видимо, директору, чтобы она открылась и чтобы читатели ходили. Спокойнее, когда все закрыто. И вот когда мы писали очередное послание в Московское правительство, Володя первым поставил свою подпись.
Об этой встрече вспоминает моя племянница, Елена Тахо-Годи, которую Володя знал еще маленькой девочкой, а теперь величал по имени-отчеству, что было, по ее словам, «не столько знаком его почтения, а скорее даже отстранения, где-то на грани иронии — с такой примерно серьезностью взрослые порой общаются с малыми детьми». Вот фрагмент из ее повествования [388]:
«Наконец всем долгим собеседованиям пришел конец, письмо мэру с его подписью давно лежало на столе, он собрался домой, и я пошла его провожать по лестнице. Почему-то, не помню уже почему, я вдруг завела разговор на любимую свою тему — на тему судьбы и смерти. Завела, быть может, потому, что решила, что и для него эта проблема теперь уже только предмет для размышлений, а не сугубопрактический вопрос. Как-то само собой мой монолог коснулся судьбы нашего общего знакомого, входившего как раз в число „объектов“, за которыми мой собеседник следил с ревниво-почтительным неотступным вниманием. Недавняя кончина и все ужасы, предшествовавшие ей, заставляли о многом задуматься. Больше всего в этот момент меня занимала неразрешимая и оттого практически пустая дилемма: почему именно теперь он умер, а не тогда, десять лет назад, когда уже стоял перед смертью, а она вдруг отступила, дав ему десять лет жить и видеть признание. Для чего был дан этот шанс и почему ему был положен предел: потому что все уже выполнено или, напротив, потому что что-то главное, ради чего были даны эти десять лет, оказалось забыто, не сделано, невыполнимо?..[389]
Когда я дошла до этих слов, мы как раз спустились до средней площадки лестницы, он уже сбросил тапочки, обулся и стоял прямо напротив меня — лицом к лицу на этом узком каменном пятачке. И тогда я увидела этот ужас в его глазах, который не могу передать, но не могу и забыть.
Нет, он думал в этот момент не о почившем — он думал о себе, о своей жизни, о ее смысле, о ему самому отпущенном сроке. Все слова вылетели из моей головы, и в ней калейдоскопично вдруг закружилось то, что, видимо, встало в этот миг перед его мысленным взором: та страшная катастрофа, происшедшая с ним почти десять лет назад, его умирание тогда, дни в реанимации, благополучный исход, мир и покой во вновь обретенном доме[390], вышедшие работы, не написанные еще книги, страшный диагноз прошлого года, непонятная пауза в болезни теперь и весь ужас этой паузы — ужас от неведомого — куда теперь, что теперь, все эти „за что“ и „почему“…
Проклиная себя, свою духовную бестактность, я кое-как выбралась из охватившей меня немоты и перевела тему. Еще прежде взгляд был загашен, веки опущены. Мы простились по-обычному, с полушутливой торжественностью, словно ничего такого, сверхдозволенного, и не было, словно я и не задала ему тот вопрос, который он, видимо, задавал или не в силах был задать себе, а тем более разрешить. Почему этот вопрос был поручен мне? Судьба? Если бы знать…
Я видела его последний раз во время официального открытия „Дома А. Ф. Лосева“, 23 сентября 2004 года. Он сидел почти неподвижный, почти какой-то окаменевший среди суетящейся публики. Но в брошенном на меня взгляде был какой-то неопределенный вопрос, сомнение, тревога. Я знала, что его беспокоит и то, как мы отнесемся к его стремительно, вопреки всем прежним договоренностям, вышедшей книге бесед: поймем, простим его пристрастный взгляд, его трактовки, его ошибки?.. Он бы изумился, осознав, что и я чувствовала себя виновной — не я ли мудрствовала тогда на лестнице о том, что у каждого есть свой долг, свое „задание“, ради которого человек приходит в мир, и жизнь — это только шанс для его воплощения?..
Какие бы там ни были ошибки и трактовки, он сделал все, что мог сделать для истории, а в истории не бывает иначе — история и есть летопись трактовок и ошибок. Нет ошибок только в одной книге, в которой все расчислено с верностью до последнего мгновения, до каждого слова и взгляда — в Книге Жизни. Но эту книгу нам самим никогда не прочесть, ибо не нами она пишется».
387
У меня сохранилась забавная программка 3 марта 2004 года памяти Алексея Федоровича (одного камерного домашнего музыкального вечера, Дегтярный пер.), где Володя значится «доктором Философских наук и членом-корр. РАН» (!). Ее мне передал сам Бибихин со своей ремаркой: «Филосовскому дому, единственному в Москве и в своем роде» (достаточно двусмысленно).
388
См. полностью: Тахо-Годи Е. А. Не последняя встреча // Бюллетень Библиотеки «Дом А. Ф. Лосева». Вып. 5. М., 2007. С. 66–69.
389
Речь идет о кончине С. С. Аверинцева, которой предшествовало тяжелейшее состояние (восемь месяцев в коме). С. С. еще раньше грозила смерть, но операция, сделанная в Германии, спасла его и продлила жизнь.
390
Володя чуть не погиб под колесами электрички. Он расстался со второй женой Ренатой Гальцевой и обрел новую семью с Ольгой Лебедевой, своей ученицей по философскому факультету МГУ.