Изменить стиль страницы

Ведь были у нас недавно, и вот нет их, и никогда больше не будет.

С тех пор помрачнела Валентина Михайловна, как-то внутренне замкнулась и, казалось, что-то скрывает от нас свое, тайное, тоже страшное и неизбежное. Думаю, что уже носила она в себе неизлечимую болезнь, не сознавая этого (никогда не лечилась, все врачи для Алексея Федоровича). Смерть, да еще такая (самоубийство — грех-то какой, как молиться за них?), надорвала некую душевную струну, стало трудно сопротивляться болезни, упорно захватывающей последние жизненные силы.

Тяжелые предчувствия стали посещать Валентину Михайловну. В последнее лето в убогом домишке в Малоярославце ей не спится, и невольно складываются стихи, наспех записанные той же ночью. Она видит в Алексее Федоровиче свою единственную опору, ниспосланную Богом:

Тобою к Богу приведенная,
Нездешним светом озаренная
             Воскресшая душа моя
             С тобой всегда.
С тобою жизни крест пронесшая,
Твои страданья перенесшая
             Молящая душа моя
             С тобой всегда.
В сердечно-огненных моленьях
И тихих тайн всенощных бдений
             Бессмертная душа твоя
             Полна всегда.
……………………………
Не смея ожидать спасенья.
Живя в надежде на прощенье,
             Из мира мы уйдем
             Когда?

Именно это «когда?» становится все более зримым. Сроки подходят. Ее бессмертная, скорбящая и молящая душа чувствует приближение страшного, неизбежного:

Уж поздний час,
Давно легла я.
Но все не сплю. Душа болит.
Шагами тихими, ступая,
Тоска, подкравшись, в дверь стучит.
Трещат накаты, мышь скребется,
Шальной мотор внизу турчит,
Суровых мыслей вихрь несется,
Судьба столиким оком зрит.
Не спи, не спи, напоминает,
В последний путь готовь себя,
Конец всей Жизни наступает,
Спеши любить, простить любя.
В душе иссякли жизни силы.
Простерта ниц лежит она.
В гробу тесно; темна могила.
Нет никого; душа одна.

Как всегда, с великой радостью еду я в неведомый мне Малоярославец на исходе лета 1953 года повидать Валентину Михайловну и Алексея Федоровича. С такой же радостью ежегодно встречала я маму, младшую сестренку, дядюшку — все владикавказское семейство. И всегда с печалью уезжала из родного дома на Кавказе, и с такой же печалью — из родного дома на Арбате. Лето 1953 года было особенно хорошее. Путешествие по Черному морю прошло замечательно: купались, грелись, гуляли среди пальм, олеандровых рощ и магнолий, поднимались на гору Нового Афона — нигде никаких признаков часовни или церквушки. Сплошной дом отдыха. И вот после этого южного великолепия сразу в скромный Малоярославец с деревянными домишками в кустах малины и черной смородины.

Увлекли Лосевых в этот городишко друзья Нилендеры, которые не раз там мирно живали. Как все жалко и убого! Ей-Богу, в Опарихе и то было лучше. Те же петухи орут, собаки лают, да еще и ребятишки кричат. Одна комната, разделенная пополам огромной русской печью. В одной половине хозяйка, в другой Лосевы. Хорошо еще, что хозяйка плохо слышит, а то ни о чем не поговоришь, как следует. Да и как-то говорить не хочется. Алексей Федорович унылый, Валентина Михайловна молчалива и что-то таит, осунулась, устала — это на отдыхе, якобы на природе. Да какая там природа! Пыль, грязь, лопухи, чертополох. Мне невдомек, что надвигается беда, весело рассказываю и щебечу. Решаем на днях уезжать в Москву, и Валентина Михайловна просит меня пригласить ее знакомого инженера, владельца немецкой машины BMW. Почему я запомнила эту марку? Никогда не помнила и не разбиралась в марках машин, а тут запомнилось, хотя на улице и не узнаю, если встречу.

Приезжаем через несколько дней, и, о ужас, Валентина Михайловна едва жива — белая, едва передвигается, потеряла, видимо, много крови. Осторожно укладываем ее в машину на подушки, устраиваем поудобнее. Уезжаем, чтобы никогда не возвращаться и даже не вспоминать тихое пристанище провинциального городка. Малоярославец связан у меня с неизбывным горем, и невмоготу становится, как подумаю о последних летних днях пятьдесят третьего года.

В Москве — срочно врачей. Один наш (от поликлиники Минздрава прикрепленный), старой еще школы, Константин Николаевич Каменский — живет рядом в доме 31-м, в квартире (теперь, конечно, коммунальной), где когда-то жил его отец, адвокат. Константин Николаевич вызывает хирурга из поликлиники на Гагаринском, совсем рядом. У Валентины Михайловны страшное кровотечение, лежит, как мертвая, кровь, говорит Каменский, желудочная, почему-то совсем черная, густая, смола. Хирурга мы тоже знаем, любит выпить и не прочь получить «гонорар», хотя не полагается. Мы готовы на все, гонорар даем, и еще какому-то врачу. Каменский командует — в больницу. Звонит в Боткинскую. Там готовы принять. И вот уже на легковой машине скорой помощи увозят Валентину Михайловну из дома. Привезут потом в гробу. Мы с доктором рядом. Алексей Федорович остается один-одинешенек, в кабинете, в кресле. Шепчет, как всегда, про себя, молится, думая, что незаметно, а я все равно знаю, крестит мелкими крестиками под пиджаком, там, где сердце.

В больнице снова осмотр, наша банка с черной кровью никому не нужна, запихиваем ее под скамейку. Здесь врачи все знают сами, и бедного Каменского никто не слушает. Сами обследуют, больница вам не поликлиника. Нахожу машину, уезжаю, забрав подушки, одеяла, одежду Валентины Михайловны, чтобы вернуться на следующий день. Валентина Михайловна в какой-то общей палате, еще на обследовании, и не получила своего постоянного места. Рядом с ней оказывается близкий человек — жена брата Г. В. Постникова. Она потом тоже умрет, только дома. Няньки шепчут мне, что все будет хорошо, и я сую им деньги.

Валентина Михайловна белая, совсем седая, глаза запали, руки истонченные, силится говорить. Слава Богу, кровотечение прекратилось. Дает мне сложенный листок бумаги, просит внимательно дома прочитать и рассмотреть.

Дома раскрываю этот листок, где карандашом, почерком через силу, мне краткая записка. Чувствует, что умрет, просит похоронить рядом с матерью, на Ваганьковском, и план нарисован, как найти могилу. Сразу видно математика, привыкшего иметь дело с точными чертежами. Аккуратные указания: прямо, направо, налево, прямо, налево, вблизи от дерева со сломанной вершиной — очень это символично, дерево сломанное — все мельчайшие приметы указаны, и чертеж нарисован совсем так же точно (потом по нему нашли место и рыли там могилу), как она это делала в Новочеркасске, в 1936 году, набрасывая план местности, где расположен был дом Лосевых. Оба чертежа у меня сохранились. Письмо о будущей смерти, уверенно предчувствованной, и все записочки наши, которыми обменивались, хранятся в особой папке. Каждая черточка дорога. И сейчас, когда взгляну на карандашные пометки, сделанные в старинном молитвеннике Валентины Михайловны для меня, не могу, плачу. Человека нет, а карандашная скобочка на месте, ею проведена, обо мне думалось.