Изменить стиль страницы

Нет, если перед нами как бы некий замер, попытка изобразить, что делается в головах сегодняшних тинейджеров с их подростковыми комплексами, преодолеваемыми воспаленной мечтой о себе-крутом, с их двухмерными представлениями об устройстве жизни, и человека в частности, с их простодушной уверенностью, что любовь – это отглагольное существительное, а блатной скулеж про «малолеточку» и «небо в клеточку» – это и есть подлинное искусство и т. д., то есть если перед нами книга, писавшаяся про запредельную инфантильность подрастающего поколения, то это могла бы быть очень полезная, отрезвляющая книга. Но при одном условии – автор понимает, о чем пишет, и удерживает дистанцию между собой и автором-повествователем. И иногда при чтении шаргуновского сочинения мне чудились элементы некоторой саморефлексии героя-повествователя и даже как бы авторская ирония над противоестественной выпрямленностью мозговых извилин своего героя. Но, увы, реальной дистанции между автором и героем так и не образовалось. Если я верю автору, когда он описывает смерть бабушки, смерть своих сверстников, когда он рассказывает мне про переживания своего детства – а там много художественно убедительных деталей и подробностей, – я уже не могу не верить и его желанию крикнуть «Ура!» всем и всему, я не могу не верить в его отвращение к умникам-гуманитариям, не могу не верить, что он действительно так думает и чувствует.

Возможно, что причиной этому – все та же, прошу прощения, «литература», то есть уровень культуры письма (и вообще уровень культуры). Автор, похоже, всерьез полагает, что ее можно заменить тинейджерским драйвом, взять, так сказать, «на ура».

...

«Сквозь слепые сумерки скатиться на пол и жгуче отжаться. Или ворочать гантелями», «…делал сильные заплывы», «взгляд звякал о рекламу», «я бежал в свой задорный бой, сдирая дыхание о серый зимний воздух»

и т. д. и т. д. Пафосная выспренность и претенциозность этих образов вызывает в лучшем случае неловкость за автора, ну а если всерьез, то – подозрение, что автор просто не в силах создать с помощью слова образ или хотя бы поймать интонацию.

Вот, скажем, герой делится с читателем своей подростковой мечтой о работе в Кремле:

...

«…Потом я сижу за документами, над картой. Рядом дымит чай в подстаканнике, и светлеет огромная Москва изо всех сил. Какие струны тонко звенят! Свет прелестно струится, алые крики новорожденных вспыхивают в ушах…»

Автор пытается заразить меня своим отроческим воодушевлением, а я, читая это, тупо удивляюсь, как это удалось ему в такой коротенький отрезок текста вбухать столько дешевого стилистического парфюма. Я бы и рад разделить авторское воодушевление, да только, читая про «алые крики», вспыхивающие в ушах, про «прелестное» струение света, про «тонкострунный» звон и т. д., не в состоянии разглядеть, по поводу чего оно, воодушевление, должно быть. Единственное реальное свидетельство предполагаемого авторского радостного возбуждения, содержащееся для меня в тексте, это некоторая горячечность и бессвязность речи.

Если автор полагает, что это и есть экспрессивное письмо, он ошибается. Это декларация экспрессивности. Внутреннего столкновения образных и понятийных рядов в художественном пространстве, которое бы вызывало ощущение внезапного сдвига, неожиданно открывшегося смыслового пространства, здесь нет. В остатке – стилистическое жеманство, пафосная выспренность.

А жаль, – употреблю этот оборот отнюдь не в качестве обязательного для рецензента соблюдения политкорректности, – кое-что в работе со словом автору удается. Скажем, вот такой прием с переносом смысловых опор:

...

«Открыть окно и выпростать голову в стужу… Ветер во мне гудит, как в проводе», «всегда держу улицу приоткрытой…».

И есть, повторяю, несколько верно взятых и потому действительно пронзительных нот в описании умирания бабушки или в финальном поминании погибших друзей и т. д. Хотя и тут некоторое щеголяние молодежным жаргончиком на фоне реальной, если верить автору, трагедии производит тяжкое – уже в нравственном отношении – впечатление:

...

«Оля… 23. За день до того, как она поскользнулась на передозе герыча, была у меня. Мы с ней делали любовь, наверно, последнюю в ее жизни любовь, и я провожал ее в дожде…»

Может быть, когда автор перестанет кокетничать своим юным возрастом (литературе до возраста вообще нет дела) и своей «продвинутостью», а начнет думать и чувствовать всерьез, то тогда… Хотелось бы надеяться…

Ну а пока, читая его текст, я, честно говоря, испытывал даже некоторый стыд за себя – вроде как молодой человек «изо всех сил» исповедуется передо мной, читателем, о самом своем сокровенном говорит, время от времени даже замахивается на меня кулачком, типа, вы свое отжили, а я читаю все это уже просто терпеливо – и, признаюсь, кроме некоторой неловкости за автора и скуки не испытываю ничего. Попсу я действительно не люблю. Даже и упакованную как бы в «новейшую литературу».

Ну а что касается употребленного мною вначале термина «молодежная проза», похоже, он здесь и не нужен был. Перед нами проза не молодежная, а скорее – «тинейджерская». И дело, конечно, не в возрасте – вон Лимонов далеко уж не мальчик, а все никак не изживет в себе капризного, обиженного на мир подростка. Дело здесь в уровне и в культуре чувствования.

По кругу

Захар Прилепин. Санькя: Роман. М.: Ad Marginem, 2006

К несомненным достоинствам романа Прилепина я бы отнес, во-первых, его претензии – вполне обоснованные – на возвращение русскому роману традиционного статуса события не только, а в данном случае не столько эстетического, сколько общественного.

И, во-вторых, его попытку – в целом удавшуюся – ввести в литературу новый социально-психологический тип. Тип современного революционера. Главный герой романа, Санька, Саша, – член одной из леворадикальных («красно-коричневых») молодежных организаций, «Союза созидающих», или просто – «союзников». Автор не затушевывает, а, напротив, подчеркивает здесь приметы послужившей прототипом для «Союза созидающих» Национал-большевистской партии Лимонова. Автор сам член этой партии. То есть написано, по сути, с натуры. Ситуация, уже знакомая русской литературе, – когда-то народоволец Степняк-Кравчинский предложил публике своего «Андрея Кожухова», тип русского революционера конца XIX века. Однако в этом разборе мы попробуем по возможности не сужать разговор до анализа деятельности НБП. Пусть в «Саньке» и чувствуются черты партийной литературы – идеологический роман, написанный политически ангажированным автором, не может не быть «партийным», но в данном случае перед нами все-таки роман. Автор решился на проверку своих идей не столько логикой, сколько «непосредственным чувством» и эстетикой. А у художества, как известно, своя логика, и противоречие между тем, что намерен был сказать автор, и тем, что сказалось, почти всегда неизбежно.

Художественные достоинства романа, скажем так, средние. На новое слово в собственно литературе автор не слишком претендует. Ему достаточно того, что художественный уровень повествования позволяет оживить героя. Автор ориентируется на эстетику традиционного «критического реализма» плюс некоторая «революционно»-романтическая взволнованность стиля:

...

«Костенко, да, сидел в тюрьме, под следствием, его взяли за покупку оружия, всего несколько автоматов, а они, его свора, его паства, его ватага, – они стояли нервными рядами, лица в черных повязках, лбы потные, глаза озверелые. Непонятные, странные, юные, собранные по одному со всей страны, объединенные неизвестно чем, какой-то метиной, зарубкой, поставленной при рождении» —

эта романтическая пафосность уже отчасти от Горького как автора романа «Мать», активно задействованного у Прилепина внутренними ссылками.