Изменить стиль страницы

Однако при очевидной скромности художественного дара фигура Эренбурга не канула в историю, как большинство знаменитых советских писателей. Скорее наоборот. И дело здесь не в наследии Эренбурга-художника. Дело, как мне кажется, в самом «феномене Эренбурга», то есть в выбранной им когда-то модели жизненного и литературного поведения, которая, похоже, становится всё более и более актуальной сегодня.

В чем этот феномен? Специально вопросом этим Ева Берар не задается. Она «просто» воспроизводит историю жизни писателя Эренбурга как историк (с привлечением массы фактов и свидетельств, с анализом некоторых опущенных или невнятно прописанных в мемуарах эпизодов) и как писатель. То есть пишет энергично, увлекательно, с уважением к своему персонажу и иронией, пишет с отстраненностью исследователя и сочувствием человека. И создает образ достаточно сложный и емкий, дающий возможность поразмышлять над этим вопросом.

Есть такая знаменитая формулировка «С кем вы, мастера культуры?». Словесное оформление принадлежит Горькому. Или Шолохову? Скажу честно, не помню, да и какая, собственно, разница кому (даже лень сейчас открывать «Яндекс» и уточнять), потому как авторства здесь, по сути, нет – умонастроение, породившее саму логику этого вопроса, господствовало в русской общественной и интеллектуальной жизни как минимум полтора столетия.

Дискурс этот жив и сегодня. И вот ответ, который, по сути, дает на этот вопрос Эренбург:

...

«А ни с кем. С самим собой. С тем, что знаю о жизни я. И другой позиции для художника, уважающего свое дело, нет и быть не может».

Разумеется, подобных формулировок в его текстах вы не найдете, всю жизнь он как бы честно отрабатывал свое «С кем вы, мастера культуры?». Ответ свой он сформулировал самой своей судьбой, иероглиф которой мы и пытаемся прочитать сегодня.

Отсвет традиционно русской и советской логики чудится мне в употреблении Евой Берар словосочетания «двойная жизнь Эренбурга» в определении ключевого для его судьбы шага. В 1921 году он выбрал для себя странную, почти двусмысленную форму поведения: только-только став советским гражданином, Эренбург тут же отправился в Европу в «творческую командировку», которая растянулась на годы и годы. И всю последующую жизнь Эренбург прожил советским писателем в Европе и европейским – в СССР. При наличии паспорта, то бишь гражданства, фактически он стал (вполне сознательно) эмигрантом и там, и там.

Почему так? На этот вопрос материал книги Берар отвечает, на мой взгляд, исчерпывающе.

Эренбург был выучеником – благодарным, истовым – русской литературы XIX века. Ощущение своей русскости даже как бы стало самостоятельным, вполне отрефлектированным мотивом его ранней парижской лирики. И в стихах своих он был настолько «русским», что современники задавались вопросом, почему так – почему самым русским, самым патриотичным поэтом оказывается еврей?

При всей политкорректности, с которой обсуждает этот вопрос симпатизировавший Эренбургу Волошин, внутри – никуда не денешься – присутствует другой вопрос: может ли еврей стать подлинным русским писателем? И тут уже не играет никакой роли то, как на этот вопрос ответили бы даже самые сочувствующие Эренбургу, – ответом на него был сам факт его формулировки. И именно поэтому в анкетах 20-х годов Эренбург начал писать «иудей».

Второй родиной, с которой он пытался себя идентифицировать, была революция. Собственно, Эренбург какое-то время и был ею – как литератор он начинал политической публицистикой, и парижская эмиграция его в молодости была эмиграцией политической. Иллюзии насчет очистительной роли революции кончились у Эренбурга быстро.

...

«…В 1917 году я оказался наблюдателем, и мне понадобилось два года для того, чтобы осознать значение Октября», —

цитирует Берар мемуары Эренбурга и добавляет:

...

«Когда к нему наконец пришло это осознание, он поспешил бежать из России».

Да, всё так, только я бы чуть-чуть иначе интонировал это суждение. Осознанием «роли Октября» стало, по сути, осознание полной несовместимости здоровой, свободной, созидательной жизни страны с кровавым хаосом, который порождает революция (любая). И выбор был сделал вполне осознанный и жесткий: кто угодно, Ленин (желательно мертвый, Ленин-икона, – над живым Эренбург иронизировал еще в своих парижских статьях, а в создании Ленина-идеи он принял в 1923 году непосредственное участие) или Сталин со всей своей жесткостью – всё это лучше, спасительнее для России, чем революционная разруха и беспредел.

Третья родина – еврейство, самая тяжелая, может быть, тема в его жизни. Эренбург с самого начала и, похоже, до конца считал естественным путем еврейства рассеяние, путь зерна, которое, умирая, дает плоды; путь соли, которой будет солона земля, но никак не сионизма, потому как «слишком много соли выжжет землю» (сегодня образ этот не работает: самой цветущей землей – буквально – в нашем полушарии стал Израиль).

Эренбург действительно противопоставлял идею СССР, а также всемирное братство художников местечковой, как ему казалось, замкнутости еврейской культуры XX века. Его представления о бытийном, всемирном, универсальном в искусстве XX века прямо противоположны творческой практике таких писателей, как, например, Исаак Башевис Зингер, в творчестве которого общечеловеческое, бытийное возникает не вопреки, а благодаря образу этой самой «местечковой замкнутости». Но нет и особого противоречия между как бы горделивой отстраненностью, с которой Эренбург писал когда-то в анкетах «иудей», и его скептическим отношением к идеям сионистов.

Увы, Эренбург останется в истории (скорей всего, вынужденно, и тем не менее) еще и как автор одного из самых резких и жестких высказываний в советской печати по поводу возникновения государства Израиль.

Вот тот путь к самоидентификации, который прошел Эренбург и который сделал, точнее, вынудил его стать свободным.

Это была трудная свобода. Потому как внутри ее была абсолютная зависимость от этического кодекса русского интеллигента и от совести художника XX века.

Поначалу, инстинктивно, Эренбург искал, образно говоря, те институции, которые бы олицетворяли опорные для него этические понятия. Искал их «в комплекте»: общественные и политические движения, страна (родина), система и проч. И не находил.

И вот тогда вольно или невольно такой институцией он сделал самого себя, вступая, по сути, в договорные отношения с институциями извне. Скажем, новая жизнь, новое искусство – это идея новой Советской России, революционное искусство русских художников и поэтов; а также – его парижские друзья.

Или антифашизм во всех его проявлениях – отсюда Испания, отсюда его военная публицистика в Великую Отечественную войну, по-своему счастливые для Эренбурга годы полной отдачи.

Путь, выбранный Эренбургом, парадоксален – путь индивидуалиста в роли образцово-показательного публичного писателя и общественного деятеля. Путь воина-одиночки, не мыслящего себя вне строя.

Парадоксальный путь, парадоксальная игра, которую он, несомненно, выиграл. К набору нравственных максим русского интеллигента Эренбург прибавил еще одну: глупость (или наивность, внутренняя инфантильность) – это категория еще и нравственная. Безнравственно увлекаться красотой идеи, подчиняясь исключительно «чаяниям» и стремлениям, какими бы чистыми и возвышенными они ни выглядели. Вот комментарий блоковского призыва «услышать музыку революции», сделанный Эренбургом уже в 1918 году:

...

«…запомним среди прочих видений страшного года усталое лицо проклинающего эстетизм эстета, завороженного стоном убиваемых. <…> Потерявшие мать не смогли простить человеку его наслаждение по поводу музыкальности предсмертного хрипа убитой».

Ну а в старости в одном из поздних стихотворений сталинский лауреат роняет, например, такое о «глубоко», то есть слепо, верящих энтузиастах, увидевших наконец своих кумиров в реальности, которые