Изменить стиль страницы

 Поезд прибывает, кого-то разлучая, а кого-то соединяя. Люди, сумки, пакеты, рюкзаки бурлят вокруг; улыбки, объятия зажигаются семафорными огнями, а я лавирую посреди всей этой суеты со своим зонтиком и сиренью и высматриваю знакомое лицо. Не так уж много прошло времени, чтобы оно могло слишком измениться, но всё равно я волнуюсь: каким я его увижу? Будет ли на нём улыбка при встрече со мной, или меня встретят нахмуренные брови и угрюмый взгляд? Отразится ли на нём удивление, добавилось ли на нём морщинок? Пока я гадаю, стоянка поезда заканчивается, и я растерянно озираюсь, так и не увидев знакомого лица. Не может быть, я просто проглядела.

 Я суечусь, бегаю по перрону, наступаю кому-то на ногу, рассеянно бормочу: «Извините». Мне что-то недовольно бурчат в ответ, а я ещё раз извиняюсь. Бегаю по лужам, заглядывая в каждое лицо.

 Да что же это?.. Нигде нет лица, которое я ищу; бурление угасает, рельсы пусты, в сердце тоже пусто и тревожно. Расстроенная, я бреду под зонтиком по мокрому перрону, стискивая во вспотевшей руке стебли сирени, и налетаю на паренька в джинсах и поношенной спортивной куртке, с каким-то затёртым чёрным пакетом и в тёмно-синей бейсболке, низко нахлобученной на глаза.

 – Ой, простите, – испуганно бормочу я.

 Паренёк бросается подбирать уроненный мной букет сирени; из-под синей кепки видны коротенькие тёмные волосы на висках и затылке, куртка на плечах потемнела от дождя, серые кроссовки – не первой новизны, шнурки грязные. Приглядевшись получше, я понимаю, что это не паренёк, а стриженая девушка. Поднявшись с корточек, она протягивает мне сирень, и из-под низко надвинутого козырька на меня смотрят знакомые глаза. И я говорю то, что собиралась сказать:

 – Привет, Ника. С возвращением.

 Да, она совсем не изменилась, только маленький шрамик пересекает левую бровь. Судя по тому, что видно из-под кепки, пострижена она совсем коротко, как парень. Зонтика у неё, конечно, нет, но моего хватает для нас двоих. Перрон совсем опустел, и мы на нём одни под дождём.

 – Твоя мама не смогла отпроситься с работы и попросила меня тебя встретить.

 Мы идём на автобусную остановку, я покупаю рядом в киоске минералку. Никина рука с обломанными ногтями протягивает мне две потрёпанных десятки:

 – Купи мне заодно «Бонд» крепкий.

 Она распечатывает пачку тут же, на остановке, достаёт из кармана коробок спичек и закуривает. С крыши остановочного комплекса ручьями струится вода, из подъехавшей маршрутки люди принуждены прыгать через лужу. Я делаю глоток воды, а Ника курит, глубоко затягиваясь и выпуская дым изо рта и из носа одновременно. Не знаю, что у неё в потёртом пакете, но выглядит он тощим. Задумчиво щурясь, она смотрит в затянутое тучами небо, и в ней есть что-то чужое, непривычное для меня. Внешне вроде бы прежняя, но взгляд какой-то новый – настороженный, холодный, недоверчиво-враждебный.

 Мы едем в автобусе: она молчит, и я молчу. Я осмеливаюсь просунуть руку под её локоть – никакой реакции, только ещё больше подобралась. Мои щегольские туфли робко пристраиваются возле её старой кроссовки, и она терпит это молча. Смотрит в окно и замечает:

 – Мы что, к тебе едем?

 – Ну да, – отвечаю я. – Я же говорю, твоя мама на работе, а ключей она мне не оставила. Посидишь у меня, пока она не придёт домой, я тебя покормлю. Ты есть хочешь?

 Она не отвечает, но я каким-то образом чувствую, что хочет. Она отбыла срок, вытерпела, выдержала, она вернулась. Самое лучшее, что я сейчас могу ей дать, – это хороший домашний обед.

 Она выходит из автобуса первой и, взглянув на мои каблуки, подаёт мне руку. Я благодарно улыбаюсь ей, но её губы остаются сурово сжатыми. Мы идём от остановки к дому, попутно я захожу в магазин и покупаю целый пакет продуктов для обеда; он получается таким тяжёлым, что ручки больно врезаются мне в руку. На крыльце магазина Ника молча берёт у меня его, и мы идём домой: я резво стучу каблуками впереди, а Ника шагает с пакетом следом за мной.

 Наконец я сбрасываю каблуки и всовываю ноги в тапочки.

 – Ну, вот мы и дома. Сейчас я что-нибудь приготовлю, ты пока отдохни.

 Я мою руки и слышу, как она говорит:

 – А у тебя тут всё по-старому.

 Выйдя из ванной, я стаскиваю с головы шёлковую косынку, и Ника на несколько секунд ошарашенно замирает, взгляд у неё странный, пристальный.

 – Насть... Что у тебя с волосами?

 Я выгружаю продукты на стол.

 – Так, седина местами пробивается.

 – Местами?.. Да она сплошь! Ты себя в зеркало видела?

 Я улыбаюсь.

 – Видела, Никуля. Не далее чем сегодня утром.

 Пока я готовлю обед, она сидит у стола и не сводит с меня взгляда. Я стараюсь не обращать внимания, но мне от этого уже слегка не по себе. Когда нож в моей руке измельчает зелень для супа, она спрашивает с глухой тревогой в голосе:

 – Так ты скажешь, что случилось, или нет?

 Отправив зелень в суп, я отвечаю:

 – Много чего случилось... Мой папа и Аля погибли. Я получила удар ножом в живот. Наверно, из-за всего этого.

 О Якушеве ей незачем знать, и я об этом умалчиваю. Его имя вообще нельзя больше упоминать, хотя он и исчез бесследно, и в его кабинете теперь работает врач-невролог. (Когда я пришла туда и сказала, что этот кабинет следует освятить, он посмотрел на меня, как на сумасшедшую, но когда там начались явления полтергейста, он живо побежал к священнику. После освящения все явления полностью прекратились.) Выключив огонь под кастрюлей с супом, я высыпаю в сковородку нарезанную кусочками картошку и рубленый лук, солю, взъерошиваю Никины волосы, остриженные по-мальчишески коротко, и говорю с улыбкой:

 – Скоро будем кушать.

 Перехватив моё запястье, она вскакивает, загремев табуреткой и обжигая меня взглядом:

 – Кто тебя ударил? Когда?

 – Да успокойся ты, сядь. – Мягко надавив на её плечи, я принуждаю её сесть на место. – Это уже давно было, в прошлом году. Всё прошло и зажило. Виновные понесли наказание.

 Кухню уже наполняет вкусный запах картошки. Я помешиваю в сковородке лопаточкой, пробую, ещё подсаливаю.

 – Картошка готова, – объявляю я. – Мыть руки, живо!

 Пока Ника намыливает над раковиной руки, я вешаю ей на плечо чистое полотенце. Наливаю тарелку супа, щедро накладываю картошку, режу хлеб, ставлю кружку молока. Вернувшись на кухню, она смотрит на всё это голодными глазами, но не решается приступать, и я подбадриваю:

 – Чтоб тарелки были чистые!

 Сначала она отпивает несколько глотков молока, потом отправляет в рот первую ложку супа. В течение следующих десяти минут она не произносит ни слова – уплетает за обе щеки, и её глаза светлеют и добреют. Просто удивительно, что еда делает с человеком! Очистив тарелку кусочком хлеба, она протягивает её мне:

 – Можно ещё картошки?

 Я кладу ей добавки, и она ест с прежним аппетитом. Над её худой мальчишечьей шеей топорщатся коротенькие волосы, обкорнанные под машинку и аккуратно сведённые на нет. Я подливаю ей молока – она кивает. И спрашивает:

 – Ты чего не ешь?

 – Да я потом...

 Чтобы справиться с собой, я ухожу на балкон, и слёзы катятся градом. Не знаю, отчего это – может быть, оттого что так свежо и пронзительно пахнет воздух, листва на деревьях такая блестящая и чистая, умытая дождём, а под балконом покачивается пена сиреневых гроздьев. А может, потому что уже не вернуть всего того, что было: оно ушло безвозвратно, в прошлую жизнь.

 Я вздрагиваю, краем глаза заметив Нику, стоящую в проёме балконной двери с сигаретой за ухом, торопливо смахиваю слёзы и улыбаюсь.

 – Ничего, всё нормально.

 Она выходит на балкон, достаёт сигарету из-за уха и закуривает.

 – Всё очень вкусно, – говорит она. – Спасибо.

 Мы стоим рядом, не глядя друг на друга. Пепел падает вниз, в мокрую траву, и мне хочется потрогать коротенькую щетину над шеей Ники: что-то в ней смешное, мальчишечье. И в падающей на лоб прядке, и в изгибе бровей и вырезе ноздрей у неё что-то от дерзкого мальчишки, любителя сбегать с уроков, но её взгляд сразу ставит всё на свои места, и понимаешь, кто перед тобой. Осталась ли она прежним человеком, или колония наложила на неё неизгладимые шрамы? В душу ей я не могу заглянуть: её глаза перестали быть зеркалом.