Светлый праздник на пороге,
Жемчуга примерь.
Все гуляют по дороге,
Выходи скорей.

Алуница Кристеску, наверно, спела бы и еще куплет, но тут дверь распахнулась, и то, что мы увидели, вовсе не было человеческим домом. Огромная, небритая тень нависла над нами, она пахла чем-то очень знакомым, но от страха я не мог вспомнить чем.

— Вам что здесь надо, а, малявки?

— Мы колядуем,— ответил я, изо всех сил стараясь думать, что чертей на свете нет.

А тень захохотала, очень зычно и, кажется, над нами.

— Это вы что же, в трактир пришли колядовать, а, малявки?

И все хором засмеялись и стали нас зазывать. Мы вошли.

— Простите, пожалуйста, мы думали, что...

Но наших извинений не слушали, а спросили, знаем ли мы еще песни. Знала Алуница Кристеску.

Эй, бояре, хватит спать,
Вам давно пора вставать.

Но это им не понравилось, они сказали, что им еще не пора. И чтобы я им спел что-нибудь про моряков. Алуница Кристеску задала мне тон, и мы начали, держась за руки:

На корабле матросы ходят хмуро,
Кричит им в рупор старый капитан,
А юнга видит пепельные косы,
Он видит берег сквозь густой туман...
А ну-ка, друг, поговорим короче,
Как подобает старым морякам,
Я опоздал всего лишь на две ночи,
Но третью ночь без боя не отдам.
Блеснула сталь, и в круг сошлись матросы,
Как лев, дерется юнга молодой,
И он погиб за пепельные косы,
За синий взгляд в лазури голубой.

По-моему, мы пропустили несколько куплетов, но им очень понравилось, они дали нам столько денег, что едва уместилось в кармане у Алуницы Кристеску, а тот, кто открыл нам дверь,— еще и по пирожному. Пирожные были довольно старые, но зато настоящие. Кто-то сказал, что я наряжен принцем, а кто-то — что матросом, и они начали громко спорить. Оставаться дальше не имело смысла.

Жаль, что из-за темноты мы не могли сосчитать деньги, но мы и не мечтали столько заработать. Алуница Кристеску развеселилась, все время дергала себя за петельки в ушах и щупала карман. В нас проснулся аппетит на колядки, мы снова взялись за руки и пошли почти большими шагами — потому что без почти по снегу не пройдешь,— в другую сторону, где тоже щелкали кнуты. По пути я вспомнил много разных песен и напел их Алунице Кристеску, чтобы они у нас были готовы, когда понадобится.

Мы снова шли тропинками, впритирку друг к другу. Хотя мы знакомы три года, я не знал, что у Алуницы Кристеску такая мягкая и уютная рука. Вдруг я заметил, что мы больше не скрипим, что мы больше не на тропинке, но кнуты слышались все ближе, так что я напомнил себе про карман Алуницы Кристеску и повел ее дальше. Но как будто и ночь была уже не такая белая — из-за деревьев, которые стали нас окружать, превращаясь в лес. И дома остались позади, Алуница Кристеску крепче и крепче сжимала мою руку. Но кнуты щелкали уже совсем близко, прямо передками, и тогда я от страха крикнул: «Эй, принимаете с колядками?» Тут же наступила тишина, и хромой черт заиграл на трубе красиво, как никогда, какая-то тень подкралась к нам и, кажется, замахнулась топором, и вся кровь, которая во мне есть, бросилась мне в голову, так что я из-за этого стал даже хуже слышать трубу. Где-то сзади снова защелкали кнуты, и поскольку у нас живы были одни ноги, мы рванулись туда, а кто-то гнался за нами — наверное, страх, зверь, от которого не убежишь. На бегу я думал изо всех сил, что мы никому ничего плохого не сделали и что, если есть на свете справедливость, с нами ничего не случится; по-моему, я даже дал себе зарок больше не поливать водой дорожку, когда люди идут из церкви, но снег хватал нас за ноги, а небо совсем село на землю и не давало нам пройти.

Только когда у меня кровь немного отхлынула от головы, я увидел, что мы стоим на чьем-то крыльце, в окнах горел свет, внутри пели, матроска была вся в снегу, я держал в охапке Алуницу Кристеску, и первый раз в жизни мне захотелось назвать ее просто Алуницей. Она очень хорошая девочка. И вдруг я сделал одну вещь, которой от себя не ожидал: я поцеловал ее в обе щеки. А она взяла и тоже меня поцеловала, как будто мы были двоюродные брат и сестра. Не знаю, что на нас вдруг нашло, только мы не сговариваясь запели:

За холмом, холмом высоким,
Светлый боже, светлый боже,
Солнце ясное вставало,
Светлый боже, светлый боже...

И дверь дома отворилась, и на пороге была мама, испуганная, что мы пропали. Нас ввели в дом и дали нам пирожных, потому что, пока мы колядовали, они дошли до восьмого блюда, то есть до сладкого. Потом Алуница прочла стишок, нас переодели в сухое и уложили в постель на четыре персоны вместе с моим братом, то есть три персоны.

Утром мы пожелали друг другу счастливого Нового года, и Алуница ушла к себе домой. Я проводил ее до сарая, там мы разделили деньги за колядки, по двадцать лей на брата, у меня в жизни не было столько денег. На прощание я подарил ей несколько марьян, и она ушла счастливая, а я спрятал деньги за балку на чердаке, до летней ярмарки. На самом деле у меня в сарае куча денег, то есть полная бочка в углу и сундук на чердаке, я их даже ни разу не сосчитал. Мой брат пробовал, но остановился на ста пятнадцати миллионах. Только их не я заработал, поэтому мне все равно.

У нас в сарае очень много вещей, но самое лучшее — это коробки с письмами. Я читаю целыми часами, Больше всего мне нравятся прощальные письма, я даже плачу. Они гораздо интереснее, чем книги про партизан. Еще мне нравятся открытки с видами, под ними обычно подписано: «Привет с Черного моря». Но есть и другие подписи, например: «Своим письмецом из дальнего края три раза целую тебя, дорогая». Эти я отложил и читаю по воскресеньям. А под лестницей стоят ящики, до которых я еще не добрался.

Родственники осипли и собрались уезжать. Самая сиплая была тетя Корни, но все равно она попросила у мамы орехов и молотой фасоли. Она даже пошутила: «Ах, дорогая, мы гостим у вас уже второй год»,— но никто особенно не смеялся, без голоса это трудно. Во дворе дядя Аристика ругал колядки и говорил, что хуже обычая румыны не могли придумать и что он теперь будет под Новый год запираться в доме. И в это время щупал овцам бока.

Папа и дядя Леон вышли из большой комнаты, они отнесли туда ружье и заперли в сундуке с маминым приданым. Дядя Леон был веселый, а папа смотрел на часы дяди Аристики, который заколачивал бочку со сливами. Со вчерашнего дня складка на папином лбу стала еще больше.

Синицы вертелись под ногами у родственников, дожидаясь, когда снова можно будет клевать окно и проволоку. Снег лежал старый, как будто пролежал сто лет. Небо как провисло вчера, так и висело, холод был тот же, что вчера, все собаки притихли, каждое слово застревало в воздухе, пятнадцать теть собирали вещи, Алуница Кристеску наверняка подсматривала из-за забора, и я не понимал, почему сегодня другой год, чем вчера, и чему тут радоваться.

Я не хотел выходить из сарая, приближалось прощание, а я был какой-то квелый и думал увернуться от поцелуев. Я видел в щель, как они выносили сумки с нашими орехами, морковью и фасолью. И конечно, завидовали нашему чистому воздуху — слышно было плохо, но я догадывался по их лицам. Мама бегала взад и вперед, веселая. Она всегда хочет, чтобы все были довольны, а особенно родственники, люди городские, важные, им нужно угождать, иначе осудят. Мой брат сидел на завалинке, готовый к прощанию, дедушка начал уже желать всем многая лета, а мама заозиралась, ища меня. Я сидел и думал: только бы не позвала. На ее голос не хочешь, а отзовешься, нельзя сделать вид, что тебя нет. У нее такой голос, как будто бьет током, и сколько ни старайся думать о другом, два оклика еще куда ни шло, а на третий приходится откликаться.