Изменить стиль страницы

Короче говоря, об этом человеке у меня осталось в конце концов хорошее впечатление. К его чести следовало отнести и то, что он нескрываемо желал своего работника, батрака Тимофея, назвать милым зятем. Но дочка Конягина Анфиса, выросшая без матери, уже в шестнадцать лет повела себя так шумно, что это стало слышно и в соседних деревнях.

Анфиса всяческими способами старалась приблизить к себе Тимофея, даже однажды она велела ему натереть ей дегтярной мазью поясницу, на что жаловался мне и Саламате «коренной конь» Конягина. За ослушание сумасбродная Анфиса могла прогнать Тимофея. А с потерей места у Конягиных Тимофей потерял бы и деревню Полынную, где он хоть изредка, да мог видеться с Саламатой.

Саламата, высокая, сильная, хорошо сложенная девушка, с напускной грубоватостью в обращении с людьми, была нежнейшим существом. Умея отвечать братьям на мужскую брань мужской бранью, она навзрыд плакала, когда я рассказывал ей сказку о царевне Лягушке или о Золушке.

Меня Саламата, думаю я, любила больше всех других в их доме. Она хозяйничала в моем сундучке, приводила в порядок мое небогатое белье, тайно подарила мне носки, из верблюжьей шерсти, шарф, опояску. Она всегда сохраняла для меня стаканчик «первача», который бывал так дорог, когда я, промерзнув на ста морозах в долгих разъездах, возвращался домой.

Саламата не скрывала от меня свою любовь к Тимофею. Я ей был нужен как поверенный сердца, как брат, понимающий ее и сочувствующий ей.

— Уж так-то я его люблю… так-то люблю, что даже стыда не чувствую при нем. Сама первая целую его. В губы, в глаза, в щеки и за ухом… Будто не кто-то, а я родила его давным-давно, а потом умерла, истлела и заново появилась на свет девкой, его суженой. Таких чудес даже в твоих сказках нет…

Переведет, бывало, Саламата дыхание, расправит на себе кофту, стесняющую переполненную чувствами ее грудь, и примется снова рассказывать:

— Моих братьев золовки тоже любят… Но любят они их вроде бы как для самих себя… А его я для него люблю. И скажи он мне: я, мол, с Анфиской Конягиной должен принять закон… проверю, поверю и слова не скажу. Спичек наемся, под болезнь дело подведу, чтобы совесть его была чистой, а его счастливым на свете сделаю… У Тимошки не только поганого слова нет, у него даже думы голубиные. Где бы ни где хочется ему гнездо для меня свить, чтобы я моих деток для него вырастила. Ох и детки же будут у нас… — закрывает вдруг Саламата лицо и заливается звонким смехом ни с того ни с сего, начиная ерошить мои волосы, а то и обнимать меня, а потом обязательно скажет: — Не разродиться мне, окаянной, если я своего первого дитенка твоим имечком не назову.

— А если девочка родится? — как-то спросил я.

— Ну и что? Антонидой назову…

Тогда я впервые узнал, что мое имя Антон с небольшим прибавлением становится женским именем.

Саламату я бы не сумел забыть никогда, если бы даже моя дружба с нею оборвалась только на этом. Но это лишь начало моего рассказа. И, если вы не устали слушать, я буду рассказывать дальше.

Когда любовь Саламаты и Тимоши стала очевидна Шумилиным и они увидели, что все это не обычные девичьи пляски-тряски, песенки да побаски для времяпрепровождения в свободные вечера, а нечто большее, им стали рисоваться неутешительные картины. Тем более что Анфиса была живым примером. Пусть Саламату нельзя было даже отдаленно сравнивать с единственной и балованной дочерью Конягина, но все же от девушки с таким характером можно было ожидать и непоправимого.

Поэтому на семейном совете Шумилиных решено было показать Саламате, не намекая ни на какое сватовство, тихого, как Тимофей, такого же статного и куда более красивого Матвея Ляпокурова. Последнего оставшегося в живых сына старой вдовы Ляпокурихи. История известная. Прицел понятный. Саламата должна была войти молодой хозяйкой в ляпокуровский дом, где нет ни снох, ни другой родни. Пусть Ляпокуриха крута. Но и Саламата не поката. Найдет коса на камень, и узнают цену друг другу. Слюбятся — смирятся. А как внук появится, цепью скует мать да бабушку. А главное — Матвей не пьяница, не гуляка, не лодырь, не забияка. Разве можно придумать лучшего жениха Саламате, если он ей приглянется?

А относительно Матвея даже в голову никому не приходило, что он при первой же встрече с Саламатой не лишится разума. И к этому было оснований предостаточно. Саламата цвела так, что ее даже нельзя было вывозить на базар — от воза не отходят. И не только парни да мужики, но к бабы, старухи, девки, Настоящая красота всех останавливает.

Как-то за столом мать Саламаты сказала:

— Тоскливо живем, отец. Хоть бы о масленице привез Ляпокуриху. В одной деревне девками росли, а замуж повыскакивали чуть не за двадцать верст одна от другой.

Шумилин поддержал жену:

— И я люблю Ляпокуриху. Не завлеки бы тогда ты меня пляской, быть бы ей Саламатиной матерью.

Семейный спектакль разыгрывался самым гладким образом.

— Она и без тебя родить не оплошала. Чистого Муромца принесла. Коня за нередок подымает. Румянцу-то бы для семи деревень хватило, да еще бы для пяти зимних зорь осталось.

Саламата слушала и молчала. Я знал, куда клонится речь, но не считал возможным вмешиваться. Да и как можно было о чем-то говорить, не зная Матвея Ляпокурова! В жизни случалось, что невесты и в день свадьбы меняли свои решения.

Разговор возобновился в первый день масленицы, Шумилины решили навестить Ляпокуровых, прихватив с собой Саламату.

— И-их, как на гусевой-то прокатишься! — сказал Шумилин. — Самой вожжи дам. Хоть насмерть коней загони — слова не скажу. На то и масленица.

Саламата на это ответила:

— Поехала бы, коли б Тимофею с Анфиской слово не дала конягинских полукровок промять.

Отец повторил приглашение:

— С отцом-то да с матерью, поди, пригожее поехать…

А Саламата резонно возразила:

— В мои годы да в нашем доме, кажись, пригожее от отца с матерью подальше быть. Я ведь не Анфиса, не одна дочь, за которую держатся, которой счастья хотят…

Отец понял намек и не стал больше настаивать. Шумилины уехали вдвоем, а мы с Саламатой отправились к Конягиным, где нас уже ожидала запряженная гусем пара полукровных «каракулевых».

Анфиса сразу же усадила меня рядом с собой и велела Тимофею накинуть на нас тулуп.

— Так-то, Антоша, складнее будет да и не замерзнем друг возле дружки, — сказала она.

Большая продолговатая кошевка была оборудована двумя спинками. Такова была конягинская прихоть. Тимофей и Саламата сели спереди, а мы с Анфисой позади. Лошади так быстро несли, что, несмотря на теплый день, можно было поморозить лицо. Поэтому Анфиса забыла воротником тулупа свое и мое лицо. И я, право же, не могу без благодарности вспоминать об этом. Мне кажется, особенно теперь, что Анфиса была ничем не хуже многих других, даже Саламаты.

Дни хотя и прибавились, все же мы возвращались в темноте и навеселе. Заезд к тетке Анфисы был вознагражден не только блинами… Нет, право же, мне очень приятно вспоминать этот холодный ночной свистящий ветер и тающий запах снега на разгоряченном лице Анфисы. И, как знать, может быть, я сейчас, рассказывая о Саламате, хочу рассказать о щедрости быстролетной юности, которую мы чаще всего не благодарим даже добрым словом.

Когда Саламата и я вошли в шумилинский дом, масленичный пир только-только еще начался. Разнаряженная старуха Ляпокурова сидела в красном углу рядом со стариком Шумилиным, надевшим лихо-кумачовую рубаху, отчего его лицо приобретало розовую окраску. Может быть, этому помогал и свет сальных свечей, которые отливала в самодельной форме старшая сноха Шумилиных — Катерина.

Я не собираюсь долго задерживать ваше внимание на свете свечей, но все же их живой огонь придает лицам лучший и, как мне кажется, настоящий их цвет. Матвей Ляпокуров, сидевший рядом с матерью, показался мне настоящим красавцем, про которых в русском просторечье принято говорить «писаный». Он и в самом деле выглядел писанным щедрой кистью и богатыми красками. Далеко было до него красивому батраку Тимофею.