Сережа позволил Руфине поцеловать себя. Она, целуя, сказала:
— Звездочка ты моя синяя! Ранняя звезда…
Затем Сережа вскинул на плечи клещи и зашагал к воротам.
Нет вражды между ними. Векшегоновы все-таки очень хорошие люди. И если у Руфины года через два, через три родится девочка, которую она назовет Ийей, то, может быть, случится так, что она и маленький Алеша, сын Алексея, понравятся друг другу…
Когда-то же соединятся два старых рода. Не рок же, в самом деле, мешает породниться столько лет Векшегоновым и Дулесовым!
Подумав так, Руфина услышала знакомый голосок Алеши. Он возвращался с Ийей из булочной. Голос маленького Алеши сейчас не только не резнул слух Руфины, а она даже обрадовалась, услышав его.
Есть ли на свете большая очищающая сила, нежели любовь? Она пришла к Руфине. Пришла и сожгла в ее сердце все мешавшее заглянуть в него солнцу. И кажется, что любовь к Виктору и есть ее первая любовь. Любовь, позволившая Руфине почувствовать себя женщиной и назваться ею.
Так что же она медлит? Не выбежать ли ей на улицу и не зацеловать ли маленького Алешу?
Она так и сделала.
Схватив мальчика, Руфина прижала его к сердцу и принялась целовать — до изумления смотревших из окон соседей.
В ней рождалось еще неизведанное материнство. В ней бушевали прощение и уважение. Уважение к людям, которых нельзя не уважать и не любить…
— Спасибо тебе, Руфа. Я так счастлива, что ты любишь нашего Алешку. Спасибо, Руфина. Я всегда верила и надеялась.
Ийя не закончила начатого. И так ясно. Она пожала руку Руфины и взяла из ее объятий вспотевшего от ласк сына.
XXXI
За окном был май, а заморозки давали еще о себе знать.
Рано за Омском проснулись Ийя и Алексей. Дед и бабка Векшегоновы, провожавшие внука и внучку, проведут это лето в Сибири. Сейчас они еще спят. А старик Адам Красноперов ушел курить в тамбур. Стесняется дымить своим самосадом. Да и кроме Алешки в вагоне немало детей. А самосад ой-ой какой крепкий!
Алеша и Ийя стоят у окна вагона. Солнце уже поднялось, но его лучи не столь теплы, чтобы прогнать белесую изморозь на траве.
— О чем ты задумался, Алеша?
— Да как тебе сказать… — ответил он Ийе. — Символика, понимаешь, одолевает.
— Какая?
— Смотрю на иней и думаю. Когда-то не земле было очень холодно. Снег да льды. А потом стала оттаивать земля. Стало теплеть и теплеть. И земля стала зацветать. Но вековечное царство стужи и льда не хочет сдаваться. Оно еще побивает первые цветы. И все-еще дают о себе знать заморозки… Я говорю не только о Руфине, но главным образом о других. И о себе, — сказал задумчиво Алексей. — Но все равно это последние заморозки. Последние. Разве солнцу скажешь: «Стой!»
Он умолк. Пытливо заглянул в глаза Ийе. Потом махнул рукой:
— Ты не слушай меня. Видимо, я моей бабкой пожизненно ушиблен сказками. Кому уж что дано, то дано.
1959–1961
Рассказы
Саламата
Бывает, что сегодня и вчера переплетаются в одном узоре так, что ты не можешь разлучить минувшее и наши дни. Они, как мать и дети, живут в одной семье — в одном рассказе.
В прошлом году меня зазвали на день рождения Светланы — дочери моего школьного товарища, с которым я виделся довольно редко. Светлане исполнилось двадцать лет, и она училась на каких-то курсах, имеющих какое-то отношение к звероводству, которое, как мне показалось, не имело никакого отношения к ее стремлениям.
Отец Светланы жаловался мне, что после окончания десятого класса ее преследуют неудачи, и последней из них он назвал любовь дочери к некоему Володе.
У этого Володи, да будет тебе известно, — сообщил мой друг, — ни одного метра жилой площади. Прописан он у тетки, а живет где придется, и специальность у него… Как тебе то понравится?.. Специальность у него — шофер-механик. Работает в каком-то захудалом гараже треста столовых. Заработок так себе… А собственного достоинства и самоуверенности… Как будто он защитил докторский диплом и готовится стать вторым Менделеевым. Вот он, сидит рядом с дочерью.
Мой друг указал на молодого человека лет двадцати пяти. Его волнистые светлые волосы были высоко зачесаны. Умные, добрые серые глаза смотрели приветливо из-под длинных белесых ресниц. По всему было видно, что он чувствовал себя как-то виновато. Мало ел. Отказался выпить вторую рюмку настойки. На заданные вопросы отвечал сдержанно и почтительно, даже младшим.
Когда десятилетний сын моего товарища спросил Володю: «Володя, а ты чем лицо моешь? Тоже бензином?» — на это Володя, чуть смутившись, ответил:
— Водой и мылом.
Отцу Светланы и ее матери «жених» явно не нравился. Они не упускали случая, чтобы уронить его в глазах дочери… И все это мне напомнило, может быть, и не столь поучительную, но, во всяком случае, несколько необычную сибирскую историю любви батрака и девушки из зажиточной середняцкой семьи Шумилиных, и я принялся тогда рассказывать, как это было.
А было это в двадцатых годах. Парня звали Тимофеем, а девушку Марией. Впрочем, этим именем Машу никто не называл. Для всех она была Саламатой.
Это ласковое прозвище она получила в раннем детстве. Рязанские плотники-отходники, рубившие Шумилиным дом, угостили Машу саламатой. Это блюдо так понравилось маленькой девочке, что ее первым отчетливо произнесенным словом оказалось «саламата».
Саламатой, смеясь, стала называть ее мать, потом — братья, а за ними и вся деревня. Ласковое прозвище стало вторым именем Маши.
Саламату я встретил впервые, когда ей было девятнадцать лет. Меня тогда расквартировали у Шумилиных. Это была крепкая, дружная семья, Жили они справно, ели не оглядываясь. Старик Шумилин как-то сказал мне:
— При нашей-то силе мы два продналога заплатим да еще пять семей прокормим. А сила наша — в целине. Жадный да скаредный паханую землю перепахивает, а мы и вековой дерновины не боимся. Вот и берем сто пудов, где другие и тридцати не нажинают.
Нужно сказать, что старожильская деревенька Полынная, где жили Шумилины, находилась далеко от железной дороги, в Кулундинской степи. Земельных угодий было столько, что едва ли можно было освоить даже сотую часть пустующей целины.
За постой Шумилины с меня не брали.
— Вот еще! — говорила Шумилиха. — На пайке живешь. Ребятам книжки читаешь, сказки рассказываешь, да еще с тебя же плату брать…
Приводились и другие доводы:
— Сам человек свой хлеб в навоз перегоняет, а гость — в хорошую молву.
И мне казалось, что добрее, приветливее и хлебосольнее Шумилиных трудно найти семью. Когда же дело коснулось Саламаты и Тимофея, я увидел Шумилиных в ином свете. Они все поднялись на дыбы.
— Как только совести у него хватило даже подумать, что Саламату за него замуж выдадут! — кипятилась мать.
А отец пуще того:
— За пазухой, что ли, ты, Саламата, будешь жить у него? Так ведь не блоха.
А дед Шумилин сыпал присказками да прибаутками:
— Нашли дровни тарантасу ровней… Захотел цыплак на цаплю взлететь, да ноги коротки…
И братья Саламаты тоже находили обидные для Тимофея слова, хотя и дружили с ним и называли его «коренным конем конягинского табуна». Это так и было. На Тимофее держалось главное и единственное богатство Конягина — лошади.
Конягин, умный и деятельный мужик, нажил свой достаток на полукровных копях. Скрещивая с мелкими выносливыми сибирскими лошадками привозных породистых коней, он добился немалых успехов. Я сам лично читал указание из Москвы, где говорилось, что «деятельность Конягина следует считать общественно-полезной и перспективной». Поэтому хотя Конягин и числился кулаком, а облагался умеренно. После всех реквизиций, мобилизаций и добровольных поставок у него осталось голов сорок хороших коней. Забегая вперед, следует сказать, что умный Конягин вовремя подал заявление об изъятии его табуна в пользу государства, с тем чтобы учредить настоящий конный завод при его участии. И это было сделано.