Изменить стиль страницы

— Как же это? Куда мы денемся-то? — спросил Саламату растерянный Тимофей.

— Зверь не спрашивает у своей возлюбленной, где они жить будут. Роет нору — и все. А мы разве хуже тех же корсаков? Запрягай свою серую, Тимофей. Дорогу я тебе укажу…

Не таковы были шумилинские характеры, чтобы бить отбой.

— Пускай намотает на кулак этих самых, — сказал Шумилин, — тогда и поговорим по-хорошему. Мы, чай, тоже не звери…

— Проводи нас, Антоша, за дружку и за подружку мою самую разлюбезную, — сказала мне Саламата, садясь на телегу. — Все-таки на свадьбу похоже будет.

И на виду всей деревни, праздных ротозеев и сочувствующих добрых людей, серенькая полукровка вынесла нас в степь. Мы отъехали не более двух или трех верст. Саламата показала, куда нужно свернуть и где остановиться.

Это была маленькая березовая рощица на пригорке.

— Здесь мы и будем с тобой жить, Тимоша.

Сказав так, Саламата взяла лопатку и принялась рыть ею землю…

Чтобы не затягивать рассказ, я миную две-три недели упорных, чуть не круглосуточных трудов Саламаты, Тимофея и отчасти моих.

Углубившись на пол-аршина в грунт, молодожены стали возводить стены из пластин целинной дерновины. Из Полынной то и дело приходили пары, чтобы помочь подняться Саламатиной пластянке. Кто-то принес и безымянно оставил топор. Принесли две рамы и двери. Начиналась пахота, но молодые люди находили час, чтобы помочь Тимофею и Саламате.

Пластянку перекрыли березовой матицей, мелким березняком, а настлали поверх в два ряда дерновину, промазав ее коровяком, смешанным с глиной.

Когда подсохли стены, Саламата сама побелила свое жилище. Не давалась печь. Ее никогда не приходилось бить из глины Тимофею. Но что не делает человеческое желание, выше и сильнее которого, наверно, нет ничего на свете…

Приплелся старикан печник, лет восьмидесяти, еле передвигавший ноги. Он указывал, как надо бить глину, а Тимофей, не жалея рук, возводил очаг своего жилища.

Настал день, и в Полынной сказали:

— Задымила Саламата! Домом зажила!

На первый дым появился с коровой дед Саламаты, старик Шумилин. Он молча привязал корову к колу и сказал:

— А я, Саламатушка, про тебя худого слова не говаривал и Тимофея не хаял.

Не скоро дошли слухи о перемене жизни Саламаты до Анфисы. Она об этом узнала после того, как молодые всходы на поднятой Тимофеем целине дали веселую зелень, когда у приведенной дедом коровы появился свой камышовый закуток. Анфиса примчалась на двухколесной легковушке вместе с Матвеем. По-хозяйски зорко тот и другой осмотрели убогое хозяйство Саламаты.

Через неделю, а то и раньше закудахтали первые куры на еще не огороженном дворе Саламаты и появились овцы.

Теперь уже Шумилиным нельзя было дальше выдерживать характер. Все будто сговорясь, помогали молодой паре. И потекли слушки о скаредности Шумилина к родной дочери. И ему теперь было не до самолюбия. Приехал он с матерью. Саламата боялась этой встречи. Боялась, что отец может обидеть Тимофея. А все это оказалось напрасным.

Шумилин при всех его строптивостях был человеком широким, щедрым и прямым. И он, до того как поздороваться с дочерью, сказал:

— Прости меня, Тимофей Иванович! Давно живу, да не так жизнь вижу. — А потом, обратившись к Саламате, сказал: — А у дочери я уж не буду прощения просить. Она у меня и без того жалостливая. Сама простит.

И все обошлось хорошо. Подоспевшие братья чинно, спокойно обсудили положение и выделили сестре равную долю.

Теперь пластянка могла остаться летней кухней, какие обычно бывают при всяком старожильском доме. Теперь у Саламаты появились все возможности подумать об избе как у людей.

Новый двор на отшибе от Полынной получил имя Саламатина заимка, а для краткости ее называли просто Саламата.

В наши дни именем Саламаты называется довольно большая деревня. Она пополнялась счастливыми парами, которые, как и Тимофей с Саламатой, по тем или иным причинам не могли соединиться и начать жить своей семьей.

Про таких говорили: «Им теперь больше ничего не остается, как искать Саламатино счастье». И они находили это счастье…

Когда я кончил рассказывать, мой школьный товарищ, посмотрев на свою дочь Светлану, потом на Володю, сказал:

— Вот это люди! Не то, что… — тут он явно изменил конец фразы: — я и моя благоверная.

Светлана, вздохнув, сказала:

— Между прочим, мое имя начинается на ту же букву, что и Саламата. И той же буквой кончается…

— Ну так что? — настороженно спросил отец.

— Ничего, папа, просто так…

Вскоре мы разошлись по домам.

Через неделю мне позвонила Светлана. Она сказала:

— Спасибо вам! Мы уезжаем с Володей на целину строить свою Саламату…

Полгода спустя я получил письмо из нового совхоза, выросшего в тридцати верстах от Полынной. Письмо было написано твердым, мужским почерком. Я удивился, что он принадлежал Светлане. Она писала:

«…Вы только представьте себе… Наш совхоз находится в тридцати километрах от деревни Саламаты. Я об этом неделю тому назад узнала совершенно случайно. Мы с Володей на другой же день поехали в Саламату, и я нашла ту, чьим именем названа деревня. И я разговаривала с той, которую вы знали молодой и красивой девушкой. Сейчас ей уже за пятьдесят. Ее старшего сына называют Антоном. Также Антоном зовут и другого человека — Антона Матвеевича, которому теперь тоже больше тридцати. Говорят, что он страшно похож на своего отца — Матвея Ляпокурова…»

Я не буду приводить всего письма, а лишь скажу, что, рассказывая тогда все это, в день рождения Светланы, даже не мог подумать, что рассказ получит такое радостное для меня продолжение во втором поколении, что на старых хороших Саламатиных дрожжах подымается новое молодое целинное тесто…

И впрямь сегодня и вчера переплетаются в одном узоре так, что ты не можешь разлучить минувшее и наши дни. Они, как мать и дети, живут в одной семье — в одном рассказе.

Дочь луны

Недавно мне опять довелось побывать у старых друзей в Кулундинских степях и заново пережить памятные дни моей юности.

Пусть эта знакомая степь, где пасутся стада овцеводческого совхоза, обрела новое лицо, но все же и теперь, оседлав коня и ускакав от совхозного поселка, от гостеприимного домика моего друга Бату, можно побывать в гостях у своей юности.

Пусть это было давно, а память бережно хранит все до мелочей, кажется — даже запахи. Я отлично помню, что здесь ютилось приземистое казахское зимовье, чуть в сторону — хоронился еле заметный могильник. Он цел и теперь. Пресное озеро все так же прячется в камышах. И тот же крик чаек… Не хочешь, не просишь, а память помимо твоей воли пересказывает тебе случившееся в этих местах.

Меня тогда командировали на этот Пресный выпас, где нагуливали мясо наши стада перед зимним забоем. Мне сказали:

— Поживешь десяток дней. Посмотришь, что и как. Побываешь в каждом стаде. Проверишь, не сгоняют ли их в тесные гурты, не заставляют ли кормиться на вытоптанных участках… Ну, да тебя учить нечего!

Взамен командировочных денег мне дали три плитки кирпичного чая, как главнейшую из «валют» тех лет в казахских аулах, дали шесть аршин ситца на всякий случай — мало ли что бывает в степи. Для солидности разрешили взять серого в яблоках жеребца, потомка орловских рысаков. Это меня очень обрадовало. На таком коне без ночевки — и там!

Все было хорошо… Не хотелось только расставаться с новым домиком, который мы, четверо молодых парней, начинали обживать. Это был даже не дом, а пустовавшая баня. Хорошая, светлая. Она была построена перед революцией известным в селе скупщиком зерна. А теперь эта баня оказалась ни к чему. Мы все мылись в другой, в так называемой волостной бане. Предъявил ордер на мытье — и все. Хоть залейся водой. А для нашей бани нужно было добывать дрова и привезти с озера воды. Вот нам ее и отдали под общежитие.

Мы — это я, мой старый друг Бату, недавно назначенный комендантом скотоперегонного двора, гонщик Василий Груздев и приемщик Ленька Белолобов.