Изменить стиль страницы

И конечно же, в этой «ойкумене пошлости» есть свой центр, свой идол («кумир мой», так будут называться мемуары о нем) — им становится Клэр Куильти, популярный драматург, автор пятидесяти двух голливудских сценариев, «американский Метерлинк», чье изображение на рекламе сигарет обнаруживается повсюду, в том числе и в спальне Долли. Это он похитит Лолиту у Гумберта.

Особо важное место в масскультном дискурсе романа занимает все, связанное с голливудским кинематографом. Как отмечает А. Аппель, посвятивший целую книгу изучению взаимоотношений Набокова с кинематографом и, шире, массовой культурой его времени, «американское кино оживляет „Лолиту“ в той же степени, в какой оно формирует саму Лолиту… Женщины в „Лолите“, старшая (Шарлотта) и младшая (Лолита), представляют собой продукт тех фильмов, которые они смотрят… Мотив кино функционирует как разработанная и развернутая метафора, как негативный образ или иронический коррелят, противостоящий лавине аллюзий на европейскую любовную лирику от античности и современности»[381].

Действительно, Лолита старательно подражает кинодивам, а Шарлотта, даже внешне напоминающая «слабый раствор Марлены Дитрих» (с. 53), строит свои отношения и диалоги с Гумбертом по образцу сцен из фильмов. Гумберт немало сарказма тратит на обнажение неправдоподобности, а то и нелепости голливудских сюжетов и характеров. Показателен, например, следующий фрагмент:

Больше всего она любила следующие сорта фильмов, в таком порядке: музыкально-комедийные, гангстерские, ковбойские. Во-первых, настоящим певцам и танцорам, участвующим в них, приписывались ненастоящие сценические карьеры в какой-то — в сущности, «гореупорной» — сфере существования, из которой смерть и правда были изгнаны, и в которых седовласый, умиленный, в техническом смысле бессмертный отец, сначала неодобрительно относившийся к артистической карьере сумасбродной дочери, неизменно кончал тем, что горячо аплодировал ей на премьере в дивном театре… Мир гангстеров был особенный: там героические репортеры подвергались страшным пыткам, телефонные счета доходили до миллиарда долларов и, в мужественной атмосфере неумелой стрельбы, злодеи преследовались через сточные трубы и пакгаузы патологически-бесстрашными полицейскими (мне было суждено доставить им меньше хлопот). Были, наконец, фильмы «дикого Запада» — терракотовый пейзаж, краснолицые, голубоглазые ковбои, чопорная, но прехорошенькая учительница, только что прибывшая в Гремучее Ущелье, конь, вставший на дыбы, стихийная паника скота, ствол револьвера, побивающий со звоном оконное стекло, невероятная кулачная драка… ничего не видать, кроме довольно привлекательного кровоподтека на бронзовой скуле разогревшегося героя, который обнимает красавицу-невесту на дальней границе цивилизации (с. 181–182).

Неправдоподобность происходящего на экране (как и описанного в туристическом буклете, журналах для женщин и девушек и т. п.) достаточно внятно соотносится с тем, как аналогичные ситуации разворачиваются в жизни героев «Лолиты»: коллизия «отца» и «дочери», пытающейся начать самостоятельную карьеру, да еще и в шоу-бизнесе, преступление и наказание, драка с противником и счастье вдали от цивилизации… Однако соотношение это странное: в романе Набокова не возникает ожидаемого контраста между нереальностью масскульта и реальностью жизни. В жизни герои, не исключая и Гумберта, старательно воспроизводят сцены, подсказанные масскультом, — только все у них выходит не так гладко и красиво, как у экранных персонажей, и страдают они гораздо больше, чем их образцы.

По существу, соотношение между моделями, подсказанными масскультом, и событиями романа по-своему выявляет тот парадокс, который позднее будет описан Бодрийяром на примере Диснейленда: «Диснейленд представлен как воображаемое для того, чтобы заставить нас поверить в реальность всего остального мира… Здесь не стоит вопрос о ложной репрезентации действительности (идеология), но о сокрытии того факта, что реальное более не реально, и о сохранении, таким образом, принципа реальности»[382]. Еще до Бодрийяра несколько иначе, но, по сути, о том же писали Макс Хоркхаймер и Теодор Адорно[383]:

Хорошо известное ощущение кинозрителя, воспринимающего улицу, на которой стоит кинотеатр, как продолжение только что закончившегося зрелища

(то есть кинофильма. — М.Л.)
именно потому, что последнее всегда ориентировано на точное воспроизведение обыденного восприятия мира, становится путеводной нитью производственного процесса. Чем более плотным и сплошным оказывается осуществляемое его техниками удвоение эмпирической предметности, тем легче удается сегодня утвердиться иллюзии, что внешний мир является всего лишь непосредственным продолжением того [мира], с которым сводят знакомство в кинотеатре. <…>…Реальной жизни уже более не дозволяется отличаться в чем-нибудь от звукового фильма[384].

Принципу «неотличимости жизни от кино» в романе следуют не только Шарлотта и Лолита, но и многие проходные персонажи и даже сам Гумберт (хотя и не Куильти, знающий этим иллюзиям цену). Голливудская «фабрика грез» и есть первый масштабный опыт «гиперреальности симулякра», и потому ее «продукцией» является не только и столько воображаемое, сколько, в первую очередь, «реальное» — вернее, то, что замещает реальное (в лакановском смысле), то, что воспринимается как «жизнь».

Но ведь и дискурс романтического мировосприятия, присущий Гумберту, которому принадлежит и процитированное выше описание голливудского кино, — тоже в своем роде «фабрика грез». По-видимому, Гумберта раздражают не сами грезы голливудских фильмов, а именно то, что они надежно изолируют их потребителя от горя и смерти, «бездн» и трагедий. Отсутствие этого порога, двухмерная плоскость неизбежного счастья исключает необходимость трансценденции. Ведь, например, в «Аннабель Ли» — безусловном прототексте гумбертовского романтизма — любовь обретает свое подлинное, трансцендентное значение только после смерти возлюбленной. Точно так же и после смерти Аннабеллы самому Гумберту открывается сила его страсти. Наконец, и смерть Лолиты, о которой мы незаметно для себя узнаем еще из «предисловия Джона Рэя», придает высочайший романтический накал самосуду Гумберта и его последнему признанию в любви: «Неистово хочу, чтобы весь свет узнал, как я люблю Лолиту, эту Лолиту, бледную и оскверненную, с чужим ребенком под сердцем, но все еще сероглазую, все еще с сурьмянистыми ресницами, все еще русую и миндальную, все еще Карменситу, все еще мою, мою…» (с. 316). Все это — с точки зрения Гумберта — невозможно в пространстве плоских симулякров жизни и любви, создаваемых массовой культурой. Невозможно, потому что Гумберт видит себя полным антиподом голливудской гиперреальности.

Более того, кажется, что в этом отношении Гумберт разделяет набоковскую точку зрения — во всяком случае, инвективы Гумберта против американского масскульта мало чем отличаются от аналогичных инвектив его творца, с редким постоянством обличавшего разнообразные коды масскультной пошлости как коварные в своей привлекательности, обманчивые и дезориентирующие симулякры трансцендентального (ср., например, портреты Щеголева и даже Чернышевского в «Даре», образы Марфиньки и мсье Пьера в «Приглашении на казнь», Падука и его режима в «Bend Sinister», известное определение пошлости в эссе о Гоголе и т. д.).

Однако в том-то и заключена проблема «Лолиты», что, отдавая прерогативы авторства Гумберту, Набоков не позволяет нам в Гумберте одно принять, а другое отвергнуть, что-то одобрить (например, нападки на массовую культуру или веру в трансцендентные качества любви), а что-то, отдельно от этого, осудить (предположим, практическую реализацию его философско-эстетической программы). Невозможно согласиться с В. Александровым, утверждающим, что «в системе набоковских представлений Гумберт как художник в известном роде неполноценен… Набоков изобразил поражение героя, не умеющего — а это, подчеркивает автор, совершенно необходимо — провести различие между прозрением и солипсизмом или чувственными фактами и воображением — способность, дарованная другим героям, например Федору Годунову-Чердынцеву или Себастьяну Найту»[385]. При этом несколько далее исследователь отмечает, что «мысли Гумберта и Набокова соотносятся не только на пародийном уровне: в некоторых случаях они просто совпадают. Наиболее отчетливым образом это проявляется в остроте восприятия американской „пошлости“, включая психоанализ, и в восхищении американским ландшафтом»[386].

вернуться

381

Appel Alfred. Nabokov’s Dark Cinema. N.Y., Oxford: Oxford University Press, 1974. P. 86, 109, 87.

вернуться

382

Baudrillard Jean. Simulacra and Simulation / Transl. by Sheila Faria Glaser. Ann Arbor: University of Michigan Press, 1994. P. 12–13.

вернуться

383

О параллелях между взглядами Адорно и поэтикой «Лолиты» см. также в упомянутой выше статье А. Бродски «„Лолита“ Набокова и послевоенное эмигрантское сознание» (Новое литературное обозрение. 2002. № 58).

вернуться

384

Хоркхаймер М., Адорно Т. В. Диалектика Просвещения. Философские фрагменты / Пер. с нем. М. Кузнецова. М.; СПб.: Медиум; Ювента, 1997. С. 157.

вернуться

385

Александров В. Указ. соч. С. 203.

вернуться

386

Там же.