Изменить стиль страницы

Что же касается «обстоятельств», то их сумасшедшую логику как раз и определяет отсутствие каких-либо языков понимания и оформления: все привыкли к тому, что возможно все, невероятное — в порядке вещей и, более того, — надоело. Например, Лев сетует, что в Москве нет дешевого кокаина, а рядом с этим монологом — контрапунктом — дан разговор двух посетителей клуба: один жалуется другому, что вот, мол, попробовал «у Симки» кокаин, и никакого эффекта, только нос заложило: «Двести баксов, блядь, за гайморит!» (с. 710). Дескать, какая разница: дешевый или дорогой? Главное — кайфа нет! Не удивляет!

Похоже, в этом тексте Сорокин впервые в своей практике не разрушает на наших глазах доминантный дискурс, а изображает жизнь, с самого начала лишенную этого дискурса: то, что он называет «московским стилем жизни», складывается из обломков старых языков, из немоты, из насилия вместо слов, из пытки вместо диалога, из икоты вместо слез… Собственно, и свобода героев в «Москве» — это результат отсутствия господствующего дискурса. Поэтому все герои сценария в принципе свободны — в том смысле, что они делают то, что считают нужным, не ограничивая себя никакими условностями. Лев вместо того, чтобы доставить Майку «черный нал», присваивает деньги, тем самым подставляя друга под заказное убийство. Он клянется в любви Маше и одновременно соблазняет полуребенка Ольгу. Майк занимается сексом с матерью своей невесты в день помолвки, пытает Льва, убивает собственными руками партнера. Маша, увидев будущего мужа в объятиях своей матери, ничуть не смущается: «Если ты его раз в недельку будешь жалеть в своем офисе, я хуже к тебе относиться не стану». Она же, сразу после смерти Майка, выходит замуж за Льва — и не одна, а за компанию со своей мало на что реагирующей сестрой…

Эта безъязыкая свобода «по ту сторону добра и зла» определяет состояние всех, а не только избранных. Скажем, такой прекрасный в своей безъязыкости философский диалог (кстати, напоминающий одну из сцен «Чапаева и Пустоты» Пелевина) двух случайных посетителей клуба:

ПЕРВЫЙ МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. Если человек полное говно, его можно завалить. Господь не осудит. Но только если полное говно.

ВТОРОЙ. Откуда ты знаешь, осудит или не осудит?

ПЕРВЫЙ. Точно говорю, не осудит. Но только в том случае, если человек полное говно. Если он просто говно — может осудить. А если полное говно — точно не осудит. Сто процентов.

(с. 707)

Редкий критик, писавший о фильме, прошел мимо «экскурсии по Москве», которую устраивает для Ольги Лев. «Экскурсия» эта сведена к чистому называнию предметов:

Это отель «Кемпински». В нем очень чисто.

А это Кремль. Там живет Президент.

Это кинотеатр «Ударник».

Это храм Христа Спасителя. Там будут молиться Богу.

Это кондитерская фабрика «Большевичка». Там делают шоколад.

Это Третьяковская галерея. Там висят картины. А это русский шаттл «Буран» (с. 727).

Зара Абдуллаева полагает, что эта сцена взрывает искусственный, неоновый мир, в котором живут герои; она необходима для того, «чтобы довести навязчивую искусственность среды до параноидальной естественности. Чтобы вернуть объектам буквальное — доинтерпретационное — значение („Это Кремль. Здесь живет президент. Это фабрика ‘Красный Октябрь’. Здесь делают шоколад. Это Третьяковская галерея. Здесь висят картины“)»[870]. По мнению Натальи Сиривли, этот перечень отражает тотальную отчужденность героев от предметной среды, которая их окружает: «Суть этой муки не в том, что люди вырваны из привычной, обжитой среды и брошены в реальность, которая им абсолютно не по нутру. Суть в самом этом нутре. В том, что утрачена возможность вообще какую бы то ни было среду сделать своей, утрачена способность к установлению единства между „я“ и „не-я“, иначе говоря — важнейшая человеческая способность к смыслообразованию»[871]. Евгений Павлов доказывает, что взгляд Льва выхватывает «обнаженное означающее великого нарратива, называемого „Москвой“. Ближе к концу, в столь же многозначительной сцене, он заберет украденные деньги, спрятанные им в букве „О“ в огромном слове „Москва“, стоящем на въезде в город. Здесь аллегория буквализируется, означая, по словам В. Беньямина, „небытие присутствующего“»[872].

Все эти интерпретации, на мой взгляд, не бесспорны: так, непонятно, что за смысл в возвращении к «буквальным», азбучным описаниям окружающего, о которых говорит З. Абдуллаева, какую свежую истину открывает этот подчеркнуто детский взгляд? Ведь не случайно сами описания, предлагаемые Львом, отнюдь не свободны от социальных смыслов — он указывает на символы российской власти (Кремль, президент), постсоветской консюмеристской вестернизации (отель «Балчуг-Кемпински»), советского прошлого (фабрика «Красный Октябрь», кинотеатр «Ударник»), «высокой культуры» (Третьяковская галерея) и неотрадиционалистского «возрождения святынь» (храм Христа Спасителя). Признавая точность наблюдений Н. Сиривли, все же хочется возразить, что единство «я» и «не-я» не является непременным условием смыслообразования. Скорее уж это единство — условие эпического или даже тоталитарного мироощущения, выраженного как раз Культурой Два: действительно, и ему нет места в «Москве», увиденной глазами Льва и Ольги. Говоря же в целом, смыслообразование предполагает не установление единства, а выстраивание и рефлексию определенных отношений между «я» и «не-я» — но эти отношения Лев выстраивает — хотя и крайне своеобразно — как с другими персонажами, так и с Москвой (символическое совокупление с «дыркой от города»). Отстраненное безразличие к московским «знакам величия» — структурный принцип этого отношения.

Наконец, соглашаясь с мыслью Е. Павлова о происходящем в фильме Зельдовича и Сорокина «отслаивании» означающих московского метанарратива, очевидном как в сцене экскурсии, так и в эпизоде с деньгами, спрятанными в слове «Москва», хочется добавить, что это отслоение, превратившее означающее в аллегорию отсутствия означаемого (то есть в барочную аллегорию), не является достоянием только фильма «Москва»: оно вполне соответствует характеристикам «постсоветской символической афазии», описанной Сергеем Ушакиным.

«Метонимическое каталогизирование», навязчивое воспроизведение уже известного без каких бы то ни было попыток установить новые связи между человеком и объектами — все это, как доказывает С. Ушакин, — важнейшие признаки именно «символической афазии», возникающей в результате отсутствия метаязыка и невозможности коммуникации между обломками старых дискурсов, с одной стороны, и новым социокультурным опытом, с другой. Как уже было сказано выше (в гл. 12), именно «символическая афазия» закрепляет «переходное состояние» постсоветского общества и культуры в качестве постоянного:

На поверхности структура «сакральных» текстов остается той же. Изменяется структура текстового существования и происхождения, этимология этих текстов. Культурные тексты деконтекстуализируются и отъединяются от своего контекста. В этом разрушении связующего эффекта советского метаязыка и проявляется постсоветская символическая афазия[873].

Разве созданный Львом во время «экскурсии» каталожный «образ Москвы» не может служить идеальной иллюстрацией к этой характеристике? Недаром взгляд Льва дополнен взглядом Ольги, которая, похоже, страдает афазией не в социально-семиотическом, а во вполне клиническом, психиатрическом смысле этого слова. И недаром советские песни, которые в фильме поет Ольга (к ним мы еще вернемся), производят сходный, хотя уже эстетизированный, эффект афазии.

Аналогичную афатическую «логику» Екатерина Дёготь видит и в том, как герои последовательно отказываются от выбора, соглашаясь на обе предлагаемые им альтернативы, принимая сразу и то и другое[874]: водку и текилу (вся компания), кока-колу и спрайт (Ольга), Майка и Льва (Маша), Майка и Марка (Ирина), Ирину и Машу (Майк), Ольгу и Ирину (Марк любит романтически и неразделенно — Ольгу и вполне «разделенно», но не испытывая влечения, — Ирину) и, наконец. Машу и Ольгу (Лев, который в финале женится сразу на обеих).

вернуться

870

Абдуллаева З. Москва — «Москва» // Искусство кино. 2000. № 11. С. 43.

вернуться

871

Сиривля Н. Немое кино // Искусство кино. 2001. № 2. С. 69.

вернуться

872

Pavlov Evgeny. The New Third Rome? Moscow in the Russian Culture of the 1990s // European Union Studies Association. New Zealand. Selected Conference Papers. 2005. November. P. 9–10 (http://www.eusanz.org/pdf/conf02/pavlov_eusanz_2002.pdf).

вернуться

873

Oushakine Serguei. In the State of Post-Soviet Aphasia: Symbolic Development in Contemporary Russia I I Europe-Asia Studies. 2000. Vol. 52. № 6. P. 998.

вернуться

874

Дёготь Е. Киносценарий Владимира Сорокина «Москва»… S. 226.