Изменить стиль страницы

Интеллигенты готовы уважать и почитать «малых сих», — но абстрактно, пока не заинтересуются их «внутренним миром». Первоначально они готовы позвать за свой стол даже «перерожденца» Терентия, первоначально объединяющего в себе качества урки, таксиста и тяглового животного, но впоследствии вырастающего до нефтяного («пинзинового») олигарха: «И без него народ неполный! — назидал Лев Львович». Но стоит только Перерожденцу открыть рот и начать свои чудовищные речи: «„И правильно вас всех сажали!.. Не тряси бородо-о-й! Абрам! Ты абрам! Тебе от государства процент положен, и соблюдай!.. ё-моё!.. <…> бензином вас всех… и спичку!.. и ппппппарламент ваш, и книжки, и академика Ссссссссахарова!“» — как интеллигентской терпимости к Другому и «любви к народу» приходит естественный конец: «„А вот тебе, скотина! — вдруг ударил наотмашь багровый Лев Львович. — Не трогай Андрей Дмитрича!!! Мерзавец! — кричал и Главный Истопник. — Вон отсюда!“» (с. 279–280).

Этот конфликт выглядит неразрешимым — потому что и сам он абстрактен. Речи как интеллигентов, так и их оппонента «из народа» состоят из набора стереотипов. Как и в упомянутых выше эссе, Толстая оперирует в романе обобщающими социокультурными формулами, групповыми идентичностями, никак не пытаясь проблематизировать или подорвать их. И «прежние» и «голубчики» существуют в романе недифференцированно, как своего рода блоки (а их сознание — как набор «обобществленных» клише), между которыми и разворачивается апория Бенедикта — единственного сложного характера в «Кыси».

Еще одна примечательная сцена — спор между Никитой Иванычем и Бенедиктом о памятниках. Никита Иваныч сердится на то, что на воздвигнутом им столбе с надписью «Никитские ворота» «голубчики» дописали и дорисовали «матерных семь слов, картинку матерную, Глеб плюс Клава, еще пять матерных, „Тута был Витя“, „Нет в жизни щастья“, матерных три, „Захар — пес“ и еще одна картинка матерная». Память и памятник как ее материализация для интеллигента важны в качестве связи с «метанарративом» великой истории и великой культуры: «„Никитские ворота“ — вот вам моя фита, всему народу фита! — горячится Главный Истопник. — Чтобы память была о славном прошлом! С надеждой на будущее! Все, все восстановим, а начнем с малого! Это же целый пласт нашей истории! Тут Пушкин был! Он тут венчался!» Бенедикт же, как ни смешно звучат его аргументы, говорит о настоящем и о том, что на постмодернистском жаргоне называется «микронарративами»: «— Тут был Витя!!! — закричал и Бенедикт, распаляясь. — Тут был Глеб и Клава! Клава — не знаю, может, дома сидела, а Глеб тут был! Резал память! И все тут!» (с. 318).

Кто прав в этом споре? Интеллигент, охраняющий мифологическое величие прошлого в качестве примера и укора низменному настоящему, или стихийный постмодернист Бенедикт, разрушающий границу между мифом и «грубой прозой», между Пушкиным и Клавой, между прошлым и жутким настоящим? Что важнее: культура как музей или культура как процесс, впускающий в себя всех без исключения? Это вопрос, быть может, важнейший для всего романа. Он логично следует из романа, но Толстая отказывается его ставить, а тем самым и решать, поскольку ее представлению о культуре как музее в рамках романа противопоставить нечего.

Не находя на него ответа и не пытаясь испытать каждую из концепций сюжетным развитием, Толстая завершает сцену тем, что Бенедикт вместе с Прежними поет: «Степь да степь кругом…» (с. 319–320) — не замечая, впрочем, что этот жест скорее подтверждает правоту Бенедикта, чем его оппонентов: не Пушкина же они поют и даже не Некрасова, а бог весть кого (Ивана Сурикова — правда, в существенно измененном виде), да еще и на ямщицкую тему, в романе вызывающую непосредственные ассоциации с Перерожденцами…

Однако вместо того, чтобы исследовать сходства между Бенедиктом и Прежними, вместо того, чтобы нащупывать тонкое мерцающее различАние, — которое только и способно вывести за пределы дурной бесконечности созданного в романе «русского мира», — Толстая, особенно ближе к финалу «Кыси», склоняется к плакатно-резкой антитезе: Прежние становятся невинными искупительными жертвами, а Бенедикту отводится роль предателя и палача. Отсюда ходульный финал, центральной сценой которого становится сжигание Никиты Ивановича на «Пушкине». Эта сцена аутодафе заканчивается взрывом, сметающим всех-всех-всех, за исключением интеллигентов и пощаженного Бенедикта. Взрывом, после которого неуязвимые Прежние натурально возносятся, а Толстая, чтобы уж никаких недомолвок не осталось, прибавляет для убедительности цитату из стихотворения своей бабушки — Натальи Крандиевской-Толстой «Мое смирение лукаво…»:

О миг безрадостный, безбольный!
Взлетает дух и нищ, и светел,
И гонит ветер своевольный
Вослед ему остывший пепел[664].

Такой финал иначе как капитулянтским и не назовешь. Похоже, Татьяна Толстая испугалась той проблематизации культурных иерархий, той зыбучей почвы, что открылась в созданной ей гетеротопии. А испугавшись, отступила назад. Не решаясь додумывать до конца опасные мысли о связи духовного поиска с террором, она предпочла интеллектуальной провокации — декларацию верности той самой системе идей, которую ее роман подрывает. Толстая возвращается к культу интеллигенции прежде всего потому, что рассматривает Прежних недифференцированно, как единую корпорацию, связанную единым ценностным комплексом[665]. Корпорации Прежних противостоят «голубчики», но последних Толстая, кажется, вместе со своими героями не только презирает, но и боится. РазличАние, фигурой которого и был Бенедикт, в этом контексте оказывается ненужным, невозможным и формальным. Логика бинарных оппозиций побеждает заложенный в романе потенциал деконструкции.

Придавая своим интеллигентам трансцендентный статус — вот они, бессмертные, святые, ангелы — нужное подчеркнуть! — Толстая невольно обнажает сугубо религиозную природу литературоцентризма и сугубо корпоративную подоплеку культа интеллигенции. Культ этот не Толстой, конечно, создан — недаром финал «Кыси» напоминает и о «Мастере и Маргарите», и о «Приглашении на казнь». Но, сознательно присоединяясь к этой традиции, Толстая тем самым принимает ответственность и за ее тупики. Более того, не будет ошибкой сказать, что на долю «Кыси» выпадают только тупики традиции. Наверное, поэтому финал романа звучит как гордый (а на деле беспомощный) отказ от попыток рефлексии по поводу этого культа, превращаясь в запретительный знак на границе «дозволенной речи».

Апория «классической культуры»

Позиция Прежних как единственно и безоговорочно верная достаточно последовательно реализована в публицистике Толстой[666]. Особенно примечательно в этом отношении эссе «Квадрат», посвященное не столько «Черному квадрату» Малевича, сколько всему авангарду в целом: его Толстая объявляет (впрочем, не будучи в этом слишком оригинальной) результатом сделки с Дьяволом, или, используя слова А. Бенуа, «одним из актов самоутверждения того начала, которое имеет своим именем мерзость запустения и которое кичится тем, что оно через гордыню, через заносчивость, через попрание всего любовного и нежного приведет всех к гибели»[667]. При этом сам художественный манифест Малевича она проницательно сравнивает с «арзамасским ужасом» Льва Толстого — моментом предельного экзистенциального отчаяния, приведшего к внутреннему потрясению.

Впрочем, ненависть писательницы к «Черному квадрату» столь велика, что Толстая и потрясение Толстого готова признать бессмысленным: «Некая открывшаяся ему „истина“ увела его в пустоту, в ноль, в саморазрушение. Занятый „духовными поисками“, к концу жизни он не нашел ничего, кроме горстки банальностей — вариант раннего христианства, не более того»[668].

вернуться

664

Толстая цитирует с изменением: у Крандиевской — «О час безрадостный, безбольный!».

вернуться

665

Показательно, что мыслящий такими же обобщенно-безличными категориями Дмитрий Галковский выстраивает идеологию, зеркально противоположную толстовской: интеллигенция в его сочинениях несет общую ответственность и за советский террор, и за все отвратительное в современной России. См.: Галковский Дм. Пропаганда. Псков, 2003; Он же. Магнит. Псков, 2004. Отдельные статьи из этих сборников опубликованы на сайте Галковского: http://www.samisdat.com/, http://www.galkovsky.ru.

вернуться

666

Это показано, например, в рецензии Е. Берштейна на книгу Толстой «День» (Новая русская книга. 2001. № 2).

вернуться

667

Эту фразу А. Бенуа цитирует сама Толстая в эссе «Квадрат»; первая публикация: Речь. 1916. № 8 (9 января). С. 3.

вернуться

668

Толстая Т. Изюм. М.: Подкова, 2002. С. 65.