Изменить стиль страницы

Погодите и горевать и чваниться, нивы! Скоро соха земледельца сравняет вас в доле — всем вам положит он одинакую долю, и потом его же воля решит, какой полосе в какой цвет убраться на красное лето, чему дать жизнь, цветенье и зрелость к осени. И не всё вам ли равно, золотая ли пшеница поднимет над вами свои красивые кисти, или зеленый горох опутает вас своим фантастическим, прихотливым узором? Малорослый ли, коренастый ячмень станет прямо и бойко и весь ощетинится, словно войско с поднятыми штыками, на лоне вашем, или будет тихо шуметь и склоняться высокий ржаной стебель с тучным колосом? Равно любит мужичок каждую свою полосу и за всё равное скажет вам спасибо, лишь бы господь бог осенил вас плодородием!

Вот уже начал он трудное свое дело, от которого теперь уже не оторваться ему ни на минуту вплоть до глубокой осени, и то дай поспеть и управиться! Поля усеяны работающими крестьянами — одни пашут, другие уже начали сеять яровое. И за каждым мужичком своя свита: чуть проведет сохой, как уже на свежую, только что взрытую землю садятся стаи ворон и всяких птиц, жадных до червяка. Передвинулся мужичок с своей лошадкой, и птицы подались вперед — и так целый день; птицы иногда садятся на его соху, на хребет лошади, даже ему на плечо, — и он ничего, только дружелюбно усмехается. Ему, кажется, и в голову не приходит, что, кроме своей семьи, он работает еще на всю эту вольную птицу, кружащуюся в воздухе, таящуюся в кустарниках и болотах, и на всякого видимого и невидимого зверька.

Жадная ворона ловко похищает его добро, чуть не под ногами у него склевывая лучшее зерно из бросаемых им в землю семян. Робкая куропатка осторожно выводит вечерком свой многочисленный выводок на его овсяные поля; прожорливый тетерев жрет и вытаптывает гречиху, В Которой иногда основывает даже свое постоянное местопребывание на всё лето и часть осени; целые летние дни проводит на овсах дупель до той поры, пока, ожирев и обленившись, не поселится в болоте или лугах, куда сначала вылетает только по вечерам жировать и где бывает ему ранний или поздний капут; в хлебе заяц стелет свою мягкую и безопасную лежку. Нечего уж и говорить о других меньшего размера зверках и пташках, живмя живущих в хлебах.

Без злобы смотрит мужичок на этих многочисленных расхитителей своего трудового добра, — он к ним жалостлив. «Бог даст урожаю — всем хватит», — говорит он и охотнее трудится в крылатом обществе, которое, перепархивая, лакомится около него вкусными червяками и зернами. Ему с ними поваднее.

Трудись, мужичок, бог любит труды; трудись и не верь твоему земляку, который, побывав в столицах и набравшись скептического духу, изобрел другую пословицу: «С работы не будешь богат, а будешь разве горбат».

Как только тарантас спустился на луговую дорогу, Грачова начало подмывать поохотиться. Еще с горы соблазняли его ржавые болотины, столь много говорящие сердцу охотника обширные кочкарники и мелкие, редкие кустики с маленькими промоинами и лужицами. Наконец он не вытерпел; произведена была обычная операция надевания болотных сапогов, и путешественники в сопровождении прилично вооруженных Жегла и Ефима отправились в болото. Здесь нужно бы сказать несколько слов об угодьях охоты и разных родах дичи по низменному берегу Оки, но так как этому предмету вообще будет посвящена в нашем сочинении отдельная глава, то мы теперь скажем только, что охота наших приятелей была удачна, продолжалась с лишком три часа и страшно утомила их; весенние болота не то, что летние и даже осенние: куда ни сунься, топь выше колена, и самая неутомимая собака не выбегает по ним охотно и старательно пяти часов. По исключительному пристрастию своему «к утке» Жегол «ухнул» почти по самые уши, то же сделал и увлеченный его примером Ефим.

— Я предчувствовал, что так будет, — заметил Тростников, — и оттого не советовал идти в болото. Что теперь нам с ними делать? До города они просто окоченеют, а перемениться им, особенно Жеглу, верно, нечем, да если б и было чем, то их не уговоришь.

— Ты не знаешь русского человека, — возразил Грачев, снимая с себя охотничьи доспехи. — Это ему здорово!.. Сказать мне, как будем ехать мимо кабака! — прибавил он, обращаясь к Ефиму, стаскивавшему с него болотные сапоги, которые тонкий человек заменил сухими, обыкновенными.

Сев в тарантас, он погладил Раппо и, заметив, что прибитая собака дрожит, накрыл ее своим каучуковым плащом.

Неизвестно почему, дорога ли стала лучше, лошади ли поотдохнули, только тарантас покатился вперед гораздо быстрее прежнего. Еще верст пять проехали лугом, потом взъехали на гору. Начались снова картины сверху вниз и провожали путешественников верст шесть, пока дорога постепенно не забрала влево, так что ни высокого, ни лугового берега Оки наконец уж не было и в помине. И справа и слева, спереди и сзади тарантаса всё были одни поля, поля и поля, как муравьями усеянные земледельцами с их клячонками и орудиями. Показалось вдали село с высокой церковью, тоже всё утонувшее в полях, и лошади пошли еще бойчее, но как будто только и стало у них прыти молодецки проскакать селом; с последним мелькнувшим домом деревни они, видимо, вдруг отупели, и путешественники скоро увидели, в чем дело: за селом, направо, саженях в десяти красовалось одинокое серое здание с засохшей классической елкой.

Флегонт вяло прикрикнул на лошадей, но лошади нисколько не прибавили рыси, а как будто пошли даже тише, обнаруживая в поступи явную нерешительность.

Жегол крякнул на козлах и выразительно оглянулся на господ; сзади тарантаса послышался меланхолический вздох: до кабака оставалось не более десяти шагов.

— Приворачивай! — сказал Грачов, и всё встрепенулось.

Флегонт энергически свистнул, Жегол выпрямился, за тарантасом послышалось тревожное движение, а лошади вновь получили прежнюю живость, как будто и они тоже хотели водки.

Тарантас остановился у кабака. Ефим соскочил с заднего сиденья и подошел к Грачову. Грачов раскрыл портмоне. Вдруг из кабака выбежал мужик лет сорока, рослый, белолицый, русоволосый; природная живость его, казалось, удесятерилась благодаря доброму приему водки, и здоровое, красивое лицо его пылало огненным румянцем, словно он целый день провел у кузнечного горна. Он пряно бросился к Ефиму с дружеским приветствием: «А, Ефим Олексеич, старый благоприятель!» — и, схватив его руку, быстро напечатлел на ней, к удивлению наших путешественников, два полновесные и звучные поцелуя. Ефим равнодушно и несколько мрачно произнес: «Здравствуй, Григорий!» — и, приняв от барина деньги, пошел в кабак. Григорий бросился к тарантасу и, поглядев на Грачева, обратился к нему с восклицанием: «Батюшка, да вы не сынок ли будете покойному Андрею Степанычу?»

— Так точно, — отвечал Грачов.

— Ну, я вашего батюшку знал, коротко знал… Бывало, едет с собачками, как встретит, тотчас узнает… «А ты, — говорит, — опять пьянехонек, Гришка, только и знаешь пьянствовать. Смотри у меня, как почну, — говорит, — таскать тебя, пьяная ты рожа, так всю твою рыжую бороду выщиплю!» — «А и выщипли, батюшка, выщипли! Твоя воля! Чего не выщипать!»

И мужик подставлял свою бороду в тарантас к Грачеву, как будто желал сказать своими живыми глазами: всё равно, не отец, так сын, всё равно, пощипли, коли охота есть!

— Однако нет, — продолжал он, — не бивал, никогда не бивал; так, пошутит, да и полно… затем что добрую

душу имел и никакого худа я ему не делал. Чего нас бить?.. Мы всё, что требуется, готовы с нашим удовольствием.

При последних словах Григорий тревожно оглянулся и быстро юркнул в кабак.

— Вот чудной мужичонка! Скажи, пожалуйста, чего он руку нашего Ефима целовал? — сказал Тростников, обращаясь к Жеглу.

— Известно чего, видно, таков местный обычай! — сказал тонкий человек и достал свою записную книжку. И уже готов был внести в нее, что в Вязниковском уезде в простонародье существует у мужчин обычай целовать друг другу руку, как Жегол сказал:

— А думает: не поднесет ли? Видит, барский человек, в кабак посылают; своих нет, а выпить хочется, вот и подольщается! Я вот намедни дичь возил в город и зашел косушечку выпить. И тоись и не поверите. Стоит против меня, должно быть, приказный, что ли, одет чисто, только зелененек, сердечный, натурально — с перепою. Пью, а он прямо-таки вот в глаза мне и глядит, и глядит, да так жалостно, но ни слезы показались… «И смотрю я, — говорит, — и неужели, — говорит, — ты так-таки ни капелечки мне и не оставишь?» Что станешь делать? Не допил, оставил маненечко и огурчик, как был кусочек в руке, так и отдал ему. Однако выпил. «Что, — говорю, — почтенный, видно, моченьки не стало терпеть, в горле пересохло?..» — «Жена, — говорит, — брат, ведьма, такая ведьма, что и не привидано! Оберет денежки до копейки, и ты как хочешь — хоть умирай!»