Изменить стиль страницы

Я объявил ростовщику, что согласен брать с него за урок по двугривенному, которым он давно уже меня потчевал, — и не был внакладе. Впрочем, двугривенный ходил тогда значительно больше, чем ныне. От ростовщика попал я к одному инженерному офицеру, занимавшемуся приготовлением юношей в военно-учебные заведения. Офицер был благородный и очень умный человек, который предложил мне у себя за мои труды квартиру, стол и прислугу и, кроме того, небольшую ежемесячную плату, которой мне достаточно было на одежду и небольшие прихоти. Вообще выгоды, которые я приобрел чрез это знакомство, были неисчислимы. Во-первых, я попал в общество порядочных людей, между тем как со времени прибытия в Петербург был только в соприкосновении с людьми низкого класса и даже мошенниками, — отчего нечувствительно привилось ко мне много грубых и неловких привычек, которые я едва мог впоследствии искоренить. Во-вторых, я был, как уже сказал, совершенно обеспечен и даже имел кой-что на так называемые прихоти. В-третьих, к достижению цели моей (поступить в университет), от которой я еще не отказался, здесь я имел все удобства, ибо по необходимости повторял с моими учениками всё, что мне нужно было самому, и, кроме того, вместе с ними учился у офицера математике и физике, и, наконец, в-четвертых, в числе учеников был осьмнадцатилетний долговязый детина, армянского происхождения, черный, как жук, и, как говорится, при-глуповатый. Он очень завидовал способности моей писать стихи и сам сделал несколько очень плохих попыток в поэзии, которые возбудили против него насмешки товарищей. Тогда он пристал ко мне с просьбою научить его сочинять стихи. Как ни забавна была такая просьба, однако ж я по привычке извлекать пользу из глупостей человеческих выслушал ее очень серьезно: я знал, что долговязый профан очень богат. Мы купили «Руководство к пиитике» господина Греча и принялись за уроки, которых положено было четыре в неделю. За каждый я получал 10 рублей; кроме того, в самом начале уроков черный детина влюбился, понадобились стихи без малейшего промедления. Я настроил мою послушную лиру на завывательный лад и произвел стихотворение, за которое получил с долговязого обожателя прекрасного пола такую плату, какой, вероятно, от сотворения мира не получал ни один поэт за лучшее из своих стихотворений. Юноша выдал приобретенное таким образом признание в любви за свое собственное и был обласкан надеждою. Между прочим, он похвастал предмету своей страсти, что имеет счастие быть одним из первоклассных русских поэтов и что его стихотворения можно встретить в любом русском журнале. Бывший тут же офицер путей сообщения, с явным намерением уличить поэта во лжи, объявил, что он с самого выхода из корпуса поставил себе за правило заучивать стихотворный отдел каждого журнала и, однако ж, несмотря на строгое исполнение однажды принятого правила, никогда не встречал стихов господина Курыханова (фамилия долговязого юноши). Надобно опровергнуть такую ужасную ложь! Мало того, нужно еще было отплатить дерзкому сопернику… эпиграммой! Любовное объяснение было переписано рукою поэта, — причем он измарал по крайней мере десять листов бумаги, — и отослано к издателю какой-то газеты при письме, в котором издатель именовался путеводною звездою, озаряющею робким молодым дарованиям путь к вниманию публики. Вероятно, потому стихотворение и было напечатано, впрочем с выноскою, в которой журналист-издатель просил у поэта извинения, что дозволил себе в его произведении некоторые поправки. Поэт не рассердился, да и не за что было сердиться: поправки ограничивались переменою в двух местах союза «и» на «уж» и заменением прилагательного «огнепалящий» каким-то другим в том же роде. Такой легкий способ сочинения стихов очень понравился Курыханову, и деньги его нечувствительно переходили в мой карман. Когда не ставало денег, он дарил мне часы, перстни и даже лучшие вещи из своей одежды, которая, как нарочно, приходилась на меня как раз впору. Мне было совсем не до того, чтоб разбирать, извинителен ли способ «благоприобретения», который так неожиданно и так кстати попался мне под руку: я спешил им пользоваться. Поэтическое увлечение долговязого юноши имело, впрочем, трагическую развязку: когда наступил экзамен, он в первый же день стал в совершенный тупик; отец его, уставший высылать ему беспрестанно деньги, от чего не видел ни малейшей пользы, вытребовал его наконец к себе и посадил за прилавок своего магазина…

Время экзамена нечувствительно наступило и для меня. Я выдержал экзамен благополучно и был объявлен студентом. Впрочем, то, к чему я в особенности стремился, опять от меня ускользнуло. Я не был принят на «казенный счет»: не было ваканции.

Итак, источник пищи духовной наконец предо мною раскрыт. Я могу черпать из него сколько угодно, но где же ты, вожделенный источник пищи телесной?.. Ужели еще и долго ли суждено мне скитаться в «непочатом, углу дураков», благодаря которым я еще существую? Или опять должен я разбудить в себе те задремавшие силы, которые руководили меня в связи с Кирьянычем и кухмистершей? То ли думал я, когда, вырвавшись из горячих объятий плачущей матери, садился в небольшую тряскую тележонку?

В таких мыслях, понурив голову, шел я с торжественного сборища, на котором был объявлен студентом. Вдруг слышу легкий толчок в плечо, оглядываюсь.

— Иван Софронович!

— Тихон Петрович!

Мы обнялись и поцеловались.

— Сколько лет, сколько зим не видались? Я уж думал, что вы совсем запропали. Клянусь честью благородного офицера! Всё ли подобру-поздорову? Как вас господь милует?

— Ничего. Слава богу. А вы как? Здоровы ли?

— Погода хороша, так и я хорош. Только вот кашель одолевает: так слова и захватывает!

Старичок закашлялся и уткнул губы в носовой платок, покрытый табачными пятнами. Мы продолжали идти.

— Ну что? Нашли вы своего сына? — спросил я, вспомнив, как сильно занимала старичка мысль о сыне.

— Не застал в живых, только семь лет не застал, — отвечал старик со слезами. — Умер, трех лет от роду умер. Вот и выписка из книги, которую мне дали в Воспитательном доме.

Старик расстегнул свой темно-зеленый, сильно вытертый вицмундир и достал из бокового кармана небольшую бумажку.

— А уж, говорят, и ходить начинал, — продолжал он, подавая мне выписку, — такой карапузик был! Право, клянусь честью благородного офицера… Я долго со смотрителем разговаривал… такой ласковый человек, должно быть из благородных. Умел уж и говорить; всё кричал: «Папа, папа, где папа?..» — кх, кх, кх… право, как будто кто научил его… Ну да уж как хотите — врожденное: молод, молод, а человек… Дурак! Вишь, глазищи-то вылупил, не видишь, что благородный человек идет, офицер!

Последние слова сказаны были с гневом и относились к рыжему парию в овчинном полушубке, который мимоходом чуть не сбил с ног старика.

— Ну уж только народец здесь! — воскликнул он после долгого кашля, от которого лицо его уподобилось красному канту воротника. — Никакого уважения к старшим. Точно равный мне! Будто какой-нибудь генерал!.. Видно, не пробовал коку с соком… кх, кх, кх… Кабы прежние годы — в роту бы его ко мне!

Старик опять закашлялся и, прокашлявшись, спросил:

— Куда вы идете?

— Домой.

— Зайдемте ко мне. Я так обрадовался вам, точно родному, клянусь честью благородного офицера! Никого знакомых; скука такая, хоть беги из города! Уж хотел ехать домой: думаю, хоть косточки положу подле отца… Да, говорят, через месяц маневры, остался, не вытерпел! Только и отвожу душу — что парад да маневры да смотр какой: здесь часто. Ну, так идете?

— С удовольствием. А где вы живете?

— На Козьем болоте.

Конец первой части

Часть II

Похождения русского Жилблаза

Глава I

Раскрывая перед читателями внешнюю сторону моей жизни, мне хотелось бы раскрыть пред ними и внутреннюю.

Я не принадлежал к числу людей, удовлетворяющихся положительными житейскими целями. Несмотря на горячность, с которою бедность заставляла меня им предаваться, я чувствовал, что стремления к ним недостаточно для наполнения моей жизни и что в достижении их я не обрету того счастия, которого темное чувство постоянно жило в душе моей. Когда голос безотвязной нужды, побуждавшей меня к беспрестанной мелочной деятельности, на минуту смолкал, я чувствовал внутри себя страшную пустоту. В те минуты святого сознания как мелок, как ничтожен казался я в собственных глазах своих! С ужасом спрашивал я самого себя, для чего с таким жаром, с такою неусыпною заботливостию хлопочу о поддержании жизни, когда сам не знаю, для чего ее поддерживаю? И весь я исполнялся грустью о чем-то неведомом, безотчетною, но глубокою и мрачною грустью, страшною тревогою, стремлением к чему-то, чего сам я не знал…