Изменить стиль страницы

Он хотел окончательно отрезать этот бассейн от Петрограда, заполучить его целиком в свои руки. Он написал об этом личный доклад в Лондон патрону. Патрон — умница: правильно оценил его мысль!

«Большевики не сообразят опасности для них Ладожского фронта? — ответил он. — Как бы не так! Хотя, впрочем, пусть их не соображают на здоровье! Тем больше причин у вас, Кэддэнхед, сделать это дело, пока они слепы. Действуйте! Остальные получат должные инструкции. Но скажите мне, мальчик, — неужели так-таки совершенно невозможно взорвать парочку-другую их мостов?»

Враги рассуждали, как им казалось, умно и трезво. Они прикидывали и приводили в связь все, что могли узнать о чуждом им мире. Но главного они понять так и не смогли. Именно поэтому история показала, что, к их несчастью, взорвать мосты оказалось немыслимым, а большевики «сообразили» все.

* * *

Речка Видлица вытекает из маленького лесного озерка Ведлозеро, лежащего на широком перешейке между двумя озерами-гигантами — Ладогой и Онегой.

Этот восточный берег древнего «Нево-озера» сравнительно низмен, болотист, лесист. Он перерезан поперек неглубокими долинами Свирицы, Онеги, Тулоксы и Видлицы. Все они, впадая в Ладогу, текут с северо-востока на юго-запад, образуя между Олонцом и тогдашней государственной границей страны как бы ряд трудно преодолеваемых, заболоченных, параллельных друг другу оборонительных рубежей.

Перед тем, кто вздумал бы, двигаясь с юга, от Олонца, пробиться на север, к прибрежным островкам Лунгула-саари и Манчин-саари, возникает весьма тяжелая задача.

Глядя на карту этих мест, и Карл фон-Маннергейм, и штабные стратеги Юденича, и их империалистические хозяева испытывали удовлетворение: перешеек был надежно защищен самой природой. Северный финский фронт упирался прямо в громадный водоем на западе и тянулся к другому такому же водоему на востоке. За него можно было быть спокойным: никакие обходы тут немыслимы! Минимальная бдительность, и — попробуйте прорывать в лоб укрепленные рубежи, господа большевики!

Вот почему белофинны почти выпустили из поля своего наблюдения широкий простор Ладоги. Могучее озеро дышало там, за острыми башенками прибрежных елей; в просветах просек в вёдро сияла его совершенно особая, темновасильковая гладь; в непогоду оно билось о берег рыже-зелеными пресными волнами. Пусть бьет, пусть дышит!

Белым оно казалось гигантом-правофланговым, защищающим их с запада. Но именно на него там, в тишине синего вагона на путях Балтийской ветки, много вечеров подряд пристально и молчаливо смотрел товарищ Сталин. Озеро так же не было финским, как залив у Красной Горки не принадлежал ни Юденичу, ни Неклюдову. Озеро было нашим! Это решило все.

В последние дни июня редкие ночные прохожие в Петрограде видели, как один за другим разводились в белых ночах невские мосты. Два небольших военных корабля шли куда-то вверх по Неве. Люди опытные понимали: это двинуты в поход миноносцы. «Амурец» можно было прочитать на борту одного. Другой носил имя «Уссуриец».

Агент английской разведки, капитан Бойс, несколько озабоченный своей перепиской с мистером Макферсоном, отметил это обстоятельство в донесениях. Он навел справки. Оказалось, однако, что суда идут ремонтироваться на какую-то верфь где-то там, в верхнем течении Невы. Что ж! Это вполне возможно.

На деле же оба миноносца миновали и Усть-Ижору с ее заводью, и пороги, и Дубровку, и Шлиссельбург. Они пересекли южный залив озера, прошли под берегом мимо Кабоны и бок о бок со сторожевыми кораблями «Яузой» и «Выдрой» укрылись в устье речки Свирицы.

Вечером двадцать седьмого, — в тот самый чуть-чуть дымный, мглистый летний вечер погожего июня, когда Вова Гамалей писал в Корпове свое письмо деду, когда послание полковника Люндеквиста уже лежало в потайном ящике на квартире у госпожи Петровской, когда уложенный врачами в госпиталь Павел Лепечев в первый раз был выпущен на прогулку в Петергофский парк, — этим самым вечером, около половины одиннадцатого ночи, «Амурец» и «Уссуриец» встретили возле устья речки Олонки целую флотилию: три наши канонерки и трех ветеранов Ладоги, колесные пароходы «Кибальчич», «Гарибальди» и «Ланской». Пароходы сидели глубоко в воде: красноармейские ветхие фуражки, матросские бескозырки там и сям виднелись над релингами и фальшбортами. Очень нетрудно было понять, подойдя вплотную, что суда везут куда-то десантный отряд.

Работник медико-санитарной службы штаба Петроградского фронта Владимир Щегловитов понял это вдруг, внезапно, увидев корабли уже вблизи с мостика «Уссурийца».

Понял и испугался. Растерянность овладела им.

По командировке штаба, с целым рядом важнейших поручений от того, кто заменил для него теперь трагически исчезнувших Лишина и Лебедева, он был направлен сюда, на Ладогу, с кораблями, предназначенными укрепить и усилить какую-то из большевистских флотилии, то ли Ладожскую, то ли Онежскую.

Ему были даны точные инструкции о том, за чем он должен наблюдать и что выяснить на этом захолустном, неподвижном, второсортном участке фронта. Но никто ни единым словом не заикнулся ему о готовящейся тут операции… Неужели о ней не знали ни в «Центре», ни в других местах?

Это было бы страшно! Это требовало от него немедленных действий; а он связан по рукам и ногам. Что делать?

Правда, он знал, что завтра, совсем рано поутру, с флотилии должен был направиться в Петроград связной быстроходный катер. Но он не мог вернуться с ним: во-первых, это повлекло бы за собой совершенно недопустимые вопросы и объяснения; во-вторых, — раз так, ему надлежало быть именно здесь: выяснить все до конца… Дьяволы! Как они могли сохранить такую тайну? Как?

После того как две недели назад группа Лишина была разгромлена, Щегловитову волей-неволей пришлось увидеть себя на более высоком и более ответственном, чем было доныне, подпольном посту. Теперь он держал связь вверх с человеком, фанатически ненавидящим большевиков, с неким графом Борисом Ниродом. Нирод, — сам в прошлом морской офицер, бывший гардемарин, — был в свою очередь тесно связан с кем-то в Кронштадте; но и он ничего, очевидно, не знал… Ужасно…

Ночь была еще очень светлой — пять суток назад миновал самый долгий день. Берег на востоке, озаренный теплыми лучами зари; корабли, к которым они подходили с подветренной стороны; далее лица солдат на их палубах — все рисовалось с той чистотой и ясностью, какую видишь только на больших водных просторах. Небо казалось вымытым и отполированным, как старый фаянс. Тонкий месячный серпик опускался в спокойные воды…

Щегловитов отошел от командира миноносца (боялся, что тот обратит внимание на его выражение лица).

Что делать? Как известить, пока еще не поздно? Или уже поздно? Боже мой! Да если бы около него был хоть какой-нибудь балбес, на которого он мог бы положиться… Хоть кто-нибудь более или менее известный ему…

Он растерялся окончательно, мальчишка. Самостоятельных задач ему никогда не приходилось решать. Как поступить?

У них в семье был обычай — в затруднительных случаях служить молебен святому Пантелеймону… Мама всегда говорила…

Красивое лицо его исказилось, типичное личико «душки-поручика», юнца исполнительного, звезд с неба не хватающего, избалованного, не имеющего своей воли…

«Святой преподобный отец Пантелеймон! — шептал он про себя, как в детстве перед классной работой, стискивая зубы и без мысли упираясь глазами в подходящий все ближе и ближе борт «Кибальчича». — Святой великомученик Пантелеймон! Помоги мне! Не оставляй нас! Дай мне совет: что делать?..»

В ту же минуту он весь вздрогнул. Мягкий румяный рот его приоткрылся почти в ужасе… «Нет… Этого не может быть! Это — бред! Жерве? Левка Жерве! Здесь? Красноармеец? Я ошибаюсь… Нет — он, он, он!»

На палубе «Кибальчича», возле самого трапа, приготовившись по команде поймать брошенный с «Уссурийца» конец, стоял с винтовкой за плечами, в старенькой суконной гимнастерке, в совершенно неожиданной именно здесь университетской студенческой фуражке с выцветшим голубым околышем на голове, в крепко закрученных брезентовых обмотках над грубыми солдатскими башмаками, тоже совсем еще молодой человек, тоже почти мальчик, невысокого роста, очень плечистый, с некрасивым открытым лицом, чем-то напоминающий портреты юноши-Бетховена…