Изменить стиль страницы

Он тихонько садился за стол, раскрывал блокнот и записывал цифры. Небольшие цифры, но все-таки цифры.

— Если би… — вразумительно сказал он пожилому и сердитому инженеру на ниточной фабрике у самой Новой Деревни, — если би уголь у вас бил, то ми би его у вас и не просили. А если уголь у вас нет, так ми должны делать так, чтоби он у вас бил. И сделаем. Вот такая маленькая загадка…

К концу поездки все трое разошлись, развеселились. Развеселился даже и шофер.

— Скажи на милость! — удивлялся он. — Опять нашли? Ну и молодчаги!

Рабочие действовавших металлургических заводов быстро соображали, зачем приехали к ним эти люди.

— Товарищи, товарищи! — кричали они. — А вон в коночном парке, на Нейшлотском-то, посмотрите…

— У Нобеля, у Нобеля… В театре ищите, в Народном доме! Смотри в подвалах, пожалуй, найдете… Да погодите, я дядю Петю позову, Шилина. Он же там кочегаром работал!

Где-то кто-то указал даже на запасы Медицинской академии. Но его тотчас же одернули.

— Ну, ну, скажешь! Академия! Разве, брат, академию можно трогать… Ей самой надо в первую очередь дать… Академия, брат, тоже вроде как военно-ремонтный завод…

Григорий Николаевич Федченко, трясясь в машине по страшным выборгским мостовым, глядел теперь куда веселей, чем утром.

Живое место! Выборгская сторона! Тут было совсем не то, что в центре города, тут все шло совсем не так, как на тех улицах, по которым сегодня же проезжал Женька.

Правда, и здесь были разрушенные дома, пустые панели, полуголодные, истощенные люди. Но эти люди двигались, работали, жили, думали о будущем, надеялись на него. Почти везде из раскрытых дверей цехов несся звонкий металлический грохот.

Здесь штамповали шрапнельные стаканы; там ремонтировали моторы броневичков; в третьем месте снаряжали ружейные патроны. Какие патроны? Может быть, те самые, которые через неделю уже с радостью, с благодарностью начнут передавать по цепи лежащие где-нибудь в поле, на безыменном участке отстаивающие завоевания революции бойцы? Может быть, как раз те, которые загремят пулеметной очередью под руками его собственного сына, старшего, Васи. Эх, Вася, Вася! Где-то ты теперь, Вася? Жив ли еще, парень?..

Обратно возвращались с Петроградской через Троицкий мост. Было уже поздно. Все устали, притихли, присмирели. На самой середине моста, под его вычурными пышными фонарями, у шофера опять начал сдавать мотор.

Остановились. Открыли капот. Шофер полез в жиклеры, в карбюратор. Три человека вышли на мостовую размять ноги.

Направо и налево великолепным спокойным озером уходила Нева. Огромный прекрасный город лежал по ее берегам, суровый, строгий город, отвоеванный у прошлого. Все темное, все злое, что было в этом прошлом, кончилось. Революция убила его. Оно умерло вместе с Российской империей.

Умерло? Как сказать!

Григорий Николаевич, выпрямившись во весь свой рост, жадно, точно в первый раз видя, смотрел на все, что его окружало. На плавную дугу высоко поднявшегося моста — того самого Троицкого моста, через середину которого, если верить сыну, Женьке, да тестю, Дмитрию Марковичу, старому звездочету, проходит какой-то знаменитый «пулковский меридиан»; на вращающегося ангела крепости; на золотой кораблик, вечно причаливающий на фоне розовых облачков к вечно светлой «адмиралтейской игле»; на могучий изгиб береговой линии, закованный в молчаливый, — тоже розоватый! — карельский гранит.

Дивное дело! Родился сивоусый казак где-то за Черниговом… Подростком уже принесло сюда, в здешние леса, болота, сугробы… Как тосковал по милой украинской земле, как рвался домой, плакал, просил… И как через десяток-другой годов полюбил чужой, незнаемый город… Не меньше «ридной батькивщины» полюбил! Точно сам своими руками строил его! Да и разве не сам? А кто? Цари? Нет, брат, ничего с царями не выйдет!

Он смотрел и смотрел, сняв шапку с седеющей головы, глубоко дыша. И вот сквозь всю эту тяжкую и величавую роскошь, сквозь зелень Летнего сада, сквозь остроперые бронзовые крылья двуглавых орлов на розовых обелисках моста, сквозь далекие подъемные краны порта там, за бывшим Николаевским, токарю Федченке не в первый раз забрезжился лик великого, мужественного, мудрого народа. Лик огромной, любимой страны.

Да это он, его народ, создал здесь, на мшистых топких берегах, седьмое чудо света, Северную Пальмиру. Это он нагромоздил здесь баснословные груды камня и железа, дерева и стекла. Он сжал в гранитную одежду дикую северную реку. Он протянул из ее устья руку другим племенам, другим странам. Он пахал необозримые поля родной земли, сверлил и взрывал крутобокие горы, рубил просеки в дремучих лесах, прокладывал рельсы по бесконечным насыпям.

Он воздвиг здесь и вот это все. Санкт-Петербург! Питер! С его домами и мостами; с его огромными, — лучшими во всей стране, — заводами. Так что же теперь — отказаться от всего этого? Отдать чужим, врагу? Уйти? Бросить? Нет, не выйдет! Вот уж теперь-то никак не выйдет. Теперь этот народ увидел впереди свою путеводную звезду. Ему на нее указала партия коммунистов.

И внезапно Григорий Николаевич снова как бы увидел перед собою ту карту России, которую им показывал сегодня на совещании инженер-докладчик. Инженер из «топливной секции».

Инженер был невысок ростом, лыс, с тусклым голосом. Глядя на собравшихся (если бы не страх, он, наверное, презрительно отвернулся бы от них), он равнодушно водил указкой по карте, доказывая, как сорока Якова, все одно, одно и то же: ничего нет. Угля нет. Нефти нет. Нет и быть не может. Смотрите сами, товарищи…

Токарь Федченко хмуро смотрел. Страна на карте была перерезана, исхлестана черными и красными шрамами фронтов. Сибирь сожрал Колчак. На Кубань наползает Деникин. Здесь — англичане; тут — финны, Польша… Все есть! Нет одного — угля. Нет и не будет.

Инженер излагал свои факты без всякого пристрастия или нажима, как говорильная машина. Он хотел показать этим, что ему, собственно, ни холодно ни жарко от того, что происходит. Политика — не его область. Но угля-то нет? Нефти нет? А раз нет топлива, о какой же борьбе может итти речь? Но ведь если невозможна борьба, то, позвольте, товарищи… Непонятно, как же вы мыслите тогда себе возможность существования вашей власти?

Каждый по-своему отзывался на эту корректную, вежливую лекцию.

Иван Дроздов еле сидел на месте. Его губы беззвучно шевелились; щека с контуженной стороны дергалась. Казалось, вот-вот он сорвется и с хриплым криком хватит эту интеллигентную ворону рукоятью нагана по голове: «Чего же ты маскируешься, редиска проклятая? Нетчик! Говори тогда в открытую!»

Энке, прикрыв глаза, слушал, кривя рот, как бы совершенно равнодушно. Многие супились, опускали глаза в землю. Другие вполголоса сердито переговаривались. Григорий же Николаевич неотрывно и с недоумением смотрел на председателя совещания. Этот человек, занимавший достаточно заметный пост тут, в Смольном, один из приближенных самого председателя Петрокоммуны, с непонятной безропотностью, бессильно разводя руками, вроде как подписывался под похоронной речью специалиста.

Соглашается? Большевик? С такой панихидой? Да как же это могло получиться?

Было в этом что-то необыкновенно тревожное и необъяснимое, и в голове у Федченки снова зашевелились те смутные слухи, те подозрительные пересуды, которые доходили теперь до него со всех сторон: «А может быть, и верно — панами стали наши большие люди? Потеряли рабочий нюх, тут, в этих учреждениях, оторвались от своих, обросли… Опасаться начали, как бы в погоне за большим, за великим, не потерять маленького да верного? Так, друзья хорошие! Это же уже не большевизм! Это же совсем другими словами называется…»

Некоторое облегчение он почувствовал только тогда, когда секция, выслушав в гробовом молчании надгробное слово спеца, приняла свое решение.

«Продержаться нужно. Значит, продержаться можно», — говорилось в нем.

Председатель, чуть-чуть пожав плечами, проговорил что-то невнятное о смелости, которая «города берет», о том, что «попытка — не пытка», но что, конечно, трудно всерьез рассчитывать на результаты такого крохоборческого собирания золотников и фунтов там, где нужны сотни тысяч пудов… И тем не менее они поехали…