Изменить стиль страницы

Он и сказал бы ему, если бы грохот недалекого взрыва не ошеломил их обоих. С полки упала жестяная чайница. Стекла зазвенели. Николай Трейфельд глухо выругался, второй сапог выпал у него из рук на пол.

— Идиоты! Что делают! С ума сошли?

Круто повернувшись на месте, он бросил Вове короткое: «Постой!», и кинулся в комнату Валерии Карловны: окна оттуда выходили к большой рефракторной башне.

Вова остался с роковым сапогом в руках. Бог знает, что творилось у него в голове… «А если?.. Но почему он пришел из-под горы, через забор? Зачем он разорвал какое-то письмо, прежде чем итти сюда? И, главное, для чего, чего ради он, белоручка, который ни разу не вычистил, бывало, сам запылившегося кителя, френча, с чего это он начал мыть сапоги? Не свои обычные щегольские, лакированные сапожки, а какие-то другие, гораздо более грубые, солдатские?..»

Все эти мысли пролетели молнией, мгновенно. После них в голове, осталась страшная, болезненная пустота и родящееся из нее уже не подозрение, даже не знание, а неоспоримая уверенность: шпион. Дядя Коля — шпион! Он не красный. Он — белый. И — что же теперь?

Дядя Коля не возвращался. Открыв форточку, он кричал что-то на двор.

Тогда Вова, тихо поставив сапог на сундук, на цыпочках вышел из кухни. Он бросился бегом в свою детскую, упал на кровать лицом в подушку и затрясся от страха, отчаяния, непонимания. И все же, когда сначала няня Груша, потом дед заглянули в комнату, чтобы узнать, что с ним случилось, он нашел в себе достаточно хитрости и силы ничего не открыть им. Впрочем, няня Груша сама подсказала ему, как объяснить его состояние:

— Дивное ли дело? Такая страсть. Как ударит… и у самой-то руки дрожмя дрожат.

Он подхватил эту версию, и ему охотно поверили. Ну, да: он испугался взрыва. Испугался же его даже сам дедушка…

* * *

Старик Гамалей налетел на Николая Трейфельда с такой яростью, что тот вместо естественного выговора чудаку за неуместное упрямство еле успевал защищаться.

— Дядя Петя! — взмолился он наконец. — Да что вы В конце концов? Ведь это же не мы обстреляли вашу башню… Ведь это же — белые. Что же мы можем им за это сделать? Как их заставить? Подраться с ними? Второй год деремся!

Петр Аполлонович весь дрожал от негодования и гнева. Но возражение было резонным. Скособочившись, он воззрился на молодого человека из-под вихрастых бровей.

— Белые, белые, — сердито буркнул он в конце концов. — Чёрт тут разберет, где у вас красные, где белые. Всюду мерзавцев хватает…

— То есть? — удивленно поднял брови Николай.

Старик не удостоил его ответом.

Мало-помалу, однако, он утихомирился. Он потребовал, чтобы ему тотчас же, тут же было подробно, по карте показано, что именно происходит.

Молодой человек покорно вытащил из полевой сумки серенькую квадратную двухверстку южных окрестностей Питера. Разостлав ее по столу, он взял в руки карандаш. Старый астроном пустился по диагонали бегать через комнату. Проходя мимо стола, он рывком наклонялся к карте, бросая короткий вопрос…

На двухверстке Николая Трейфельда была проведена слегка извивающаяся синяя линия. Она начиналась к северо-западу от Красного Села, возле деревни со странным названием «Разбегай», в верховьях речки Стрелки, впадающей в море около Стрельны. Она огибала с севера Красное Село, пройдя мимо деревушки Копорское, лежащей уже на гряде Пулковских возвышенностей, шла по стометровой, круто обрывающейся на север Каграссарской высоте, пролегала параллельно Волхонекому шоссе и затем спускалась к югу, наискось за Варшавскую дорогу, куда-то к Царской Славянке, что южнее Павловска. Эта линия и была — фронт.

Прислонить левый фланг к заливу, правый к Неве и тогда ринуться всеми силами на прорыв в центре, таковы были, по мнению Трейфельда, ближайшие намерения Юденича. Астроном остановился у стола.

— В центре — то есть здесь, у Пулкова?

— Так точно. Повидимому, именно здесь у него сосредоточены главные силы, Гм… Он, я думаю, должен больше всего бояться за фланги. Там он слабее всего. Но, если я не ошибаюсь, ваши (он сделал гримасу) стратеги… тоже хотят бить здесь, в середине… Успеют ли?.. Я все-таки за то, чтобы отсюда уехать.

Петр Аполлонович снова зашагал по комнате.

— Ну и уезжайте… не возражаю…

Трейфельд пожал плечами.

— Я-то уеду, как только прикажут. Но вы, поймите: вы уже получили предупреждение. А это, дядя, первая ласточка… Белые батареи вот тут… — он легонько провел карандашом чуть-чуть южнее Волхонки, по Виттоловским высотам. — Через сутки они будут и здесь (карандаш ткнул в Детское Село). Наши — вы их можете видеть с Бельведера. Здесь на поле десять легких батарей, сорок орудий. Возле Шоссейной — дивизион шестидюймовых гаубиц. Поймите, дядя Петя, если здесь заварится каша… Сорок пять орудий, как-никак…

Дядя Петя небрежно махнул рукой.

— Эти не будут сюда! — сказал он, не останавливаясь. — Только те идиоты. Оттуда. Белые. Наши не тронут. Понимают. Убедился. Ну, а вообще — что у вас там думают?

Николай Трейфельд внимательно посмотрел на дядю. Дядя тоже наблюдал за ним. Николай Трейфельд немного нервничал сегодня.

«Мамашины настояния! — подумал старик. — Лопнуть, а вытащить! Ишь злится… был бы хвост — вилял бы, как кот. А чего злиться? Никуда не поеду!..»

— Думают очень печально… — Николай Эдуардович, подняв глаза к небу, снова пожал плечами… — Питер мы сдадим. Чудес не бывает. Обученную армию рабочими не заменишь. Блиндажики по городу? Лишние сутки резни! Все равно — перехватят дороги и заморят голодом. Люндеквист советовал плюнуть, отводить армию сюда (он ткнул пальцем в сухарницу, стоявшую правее двухверстки). Его не послушались. Будет совершенно никчемная резня.

— В Питере? — спросил Гамалей.

— Ну да, на улицах… Хуже уличной бойни ничего нет. K тому же не уверен… Очень возможно, что в решительный миг там произойдет восстание.

— Гм! А мне, по-вашему, — туда ехать? Любоваться на это? Чувствительно вам признателен…

Николай Трейфельд махнул рукой.

— Как хотите, дядя. В конце концов, пожалуй, вы и правы. Тут, там… одно… удовольствие…

Он положил руку на лоб, задумался…

— Устал? — спросил, неожиданно взяв его за локоть, профессор. — Вижу. Волнуешься! Поди ложись, засни. Там видно будет… В глаза бросается — устал…

Трейфельд смутно посмотрел на него. Легкая судорога прошла по его лицу.

— Да, устал, дядя Петя, — сказал он со вздохом. — И это, и вообще… Правда, пойду засну. Покойной ночи…

* * *

Петр Аполлонович лежал, ворочался. Потом понял, что не заснуть, принял веронал. Но и веронал не помог.

Маленький, костлявый, сухой, Петр Гамалей лежал под тоненьким своим байковым одеялом. Широко открытыми глазами, полными негодования, недоумения, презрения, он глядел в темноту перед собой.

И эти-то люди, которые так себе, неизвестно для чего, то ли по небрежности, то ли из бессильной ненависти, могут решиться на разрушение огромной, неисчислимой ценности, эти люди хотят спасать страну? Они говорят, что их противники — варвары? Они считают себя солью земли? Они?

Перед ним вдруг, точно освещенное новым светом, встало то, что он знал давно.

Вот — академический ученый паек. Он ворчал, фыркал, получая желтый сахар и клейкий мармелад, а «варвары» и того не получали. Они отнимают у себя последнее, чтобы дать ему. И ему подобным…

Гм! «Варвары»?.. А он — ворчит? Да, свинство!

Он вспомнил (и его внезапно обожгло стыдом, горьким, желчным стыдом старости) свое резкое, заносчивое письмо Ленину… Эх! сделал тогда вид, будто в той стране, где он жил до этого, до революции, над наукой не тяготели никакие запреты… Цензуры не было…

Он, черствый ученый сухарь, неведомо по какому праву обозлившийся на весь мир, вместо того, чтобы возненавидеть и проклясть убийц своего сына, он написал плохо, глупо, зло, в тоне высокомерного брюзжания. Кому написал? Тому, кто этот живой огромный мир любит больше собственной жизни! Тому, в кого за эту огромную мужественную любовь стреляли: Ленину! Ученая моська из пулковской подворотни затявкала на «варваров».