— Бе! — слышали больные надрывные крики из туалета. — Быэ! Э-э-э! Гырл’уэ-э-э!
Потом все стихало.
Он входил в палату побледневшим и очистившимся.
После дежурства он, как правило, приходил ко мне, приносил обед в судках, еще что-нибудь из дома.
С матерью мы не разговаривали лет пятнадцать. Раз в месяц мы схлестывались с ней, я — в бессильной злобе, она — в виртуозной. Отец радостно кидался разнимать нас и терпеливо разъяснял, что повод для ссоры был совсем незначительный.
Несмотря на непереносимые страдания, я приобщился к празднику новых и ярких предметов, расположившихся на столе. Тут был аккуратный мясной рулет, завернутый в кальку, немного ватмана, коробочка перьев, алюминиевая трехсекционная кастрюля с большой ручкой и надписью «16 ЕДА», душистое мыло и голубой кондиционер для белья с картинкой, которым отца снабжал его способный к бизнесу друг. Кондиционер мне, конечно, был совершенно необходим. С тех пор, как я потерял покупательную способность, мне было все равно, что меня окружает: кучи говна или «Ленор».
Однако я окунулся в мистерию запахов, цветов и форм, побродил в ней, как беспризорник по супермаркету, и озлился на то, какие красивые вещи люди умеют делать и покупать.
В скользких от пота тапочках я проскользил в мокроватую постель, зарылся по уши в одеяло и стал его рассматривать. Отец надел передник и стал прибираться.
— Я, Вась, рулет принес да немного супу. А что ты думаешь, какая философия у вас сейчас в моде?
— Не знаю, батя. Мне трудно говорить.
— Может, экзистенционализьм?
— Я не думаю… Хотя Кьеркегор заметил однажды, что подлинная немота не в молчании, а в разговоре. Я с ним согласен.
— Это ты в мать… А вот с Настенькой мы, бывало, как заговорим о философии! Это ее трусы? И так она все умно излагает… Хорошая девка, каб не пьющая.
— Да-а, девчонка неплохая, только ссытся да кривая…
— Вася!
— А.
— Чтоб я этих слов больше не слышал!
Он всегда принимал меня как данность. Мать — как неизбежность.
Я завидовал его кротости и покою. Однако, с каким рвением он порол меня в детстве! За что? Не помню. Мать просила.
5. Я опускаюсь и когда работаю, и когда отдыхаю. Только в промежуточном состоянии я могу привести себя в порядок. Встречи с девушками очень бодрят: сразу хочется вымыть ноги до блеска.
Я знаю, что многие жизнерадостные, не подверженные депрессиям мужчины, по утрам, фальшиво напевая, становятся под душ, обливают себя различными средствами, бреются, стригут ногти, надевают яркие махровые халаты с капюшоном и идут на кухню, где шипит горячий завтрак и жена. Волосы на их ногах блестят и переливаются в лучах утреннего солнца.
Я совсем не такой. То есть волосы на ногах у меня есть, и даже больше, чем нужно, но что касается мытья и халата… У меня есть детское мыло, прикрепленное к стене магнитом, у меня есть вафельное полотенце и пропотевшая тельняшка с отрезанными рукавами. Это немного. Не хочется ради этих атрибутов лезть в ванную. Как-нибудь и так сойдет.
Когда я работаю — я весь в краске, одет уж совсем во что-то немыслимое; еда и сон теряют свою притягательность. Я отрываюсь, чтобы перекурить или задумчиво почесать свои вспотевшие яйца.
Когда я отдыхаю — время теряет свои привычные очертания, то есть нельзя угадать, в какой момент я окажусь в вытрезвителе. И желание привести себя в порядок снова уходит на задний план: надо защищаться, надо поддерживать беседу.
6. Я понес литографии в издательство.
Мне казалось, что я занимаю пол-улицы. Я вежливо сторонился. Все время попадались негры. Может быть, это штат «Moscow»? Раньше я был вправлен в этот город. Я знал цели и средства. Теперь, выколотый из него, упакованного в самоварное золото, пластиковый мрамор и малахит, я тыкался назад, словно в стекло — входа не было.
Я натянул кепку на глаза, чтобы не видеть ничего, и, обливаясь потом, поковылял к издательству, которое находилось в банке.
У остановки я налетел на дерево. Девушка посмотрела на меня с ужасом.
— Понаставили тут! — сказал я с мужественной небрежностью.
Девушка посмотрела еще ужаснее.
У двери с золоченой ручкой я тщетно нажимал разные кнопки.
— Вы куда? — спросил рабочий человек.
— В «Орион».
— Зеленую нажми.
С трудом пройдя через контроль, я разделся, вытер мокрую бороду, прилепил на грудь этикетку со своей фамилией, потому что так полагалось, и поднялся наверх.
Плохо быть неизвестным художником.
Дверь в комнату была стеклянной, и я стал ее ощупывать. Вокруг хохотали.
— Могу я видеть Пенкину?
— Можете.
— А где она?
— Часа через два будет.
В туалете я до смерти перепугался спичек и долго там сидел, царапая ногтями ногу, а горло сжималось все уже и уже.
— Чем вы их так залили? — спросила Пенкина, имея в виду литографии.
— Я использовал этот метод для контраста.
— Это не метод, а неряшливость.
— Неряшливость можно возвести в метод. У нас так графики работают.
— Кто, например?
— Вон! — ткнул я в картинку на стене.
— Что касается Кривоносова, то вам до него еще…
— Сра-а-ать и сра-а-ать, — прошептал я протяжно.
— Что вы?
— У вас, вероятно, топится камин? — спросил я, крупно трясясь всем телом.
Приняли одну литографию условно.
Скорей назад,
К заветной поллитровке!
(НЕ-Вишневский)
Были, правда, места, где меня знали и встречали со зловонными улыбками.
— А-а-а, Василий Викторович! Видели ваши работы, видели… Очень интересно. А теперь над чем работаете?
— Над собой.
Лица оплывали вниз.
7. Я смотрел в витрины и думал, что пора заняться собой по мере сил. Ведь Юльке нужен некий образ, на который она будет ориентироваться в замужестве. А то ведь с моей помощью она выберет себе бомжа.
Как же вовремя умерли многие наши наркоши!
Я не мог себе представить Хромого в тройке, Янку в вечернем платье… Теперь им уже ничего не надо. Они остались где-то под дождем, в пестрой и мокрой рвани: счастливо щурятся от фонарей, стреляют бабки на дозу и засыпают в подъезде. А ты тут ходи, ищи приличный пиджак, чтоб тебя не замели средь бела дня.
Пиджак я возьму у кузена. Схожу к чистому покладистому доктору с пышной шевелюрой, скажу, что у меня с конца капает чего-то. Это Настька-шалашовка. Вычищусь весь, поступлю на службу, стану скучным, как весенний полдень, и, возможно, понравлюсь девушкам.
А вобщем — мне не хотелось быть ни почитателем, ни почитаемым, ни влюбленным, ни любимым (разве что дочерью); я желал бы не делать судорожных движений и величественных жестов. (Об этом уже где-то пелось.)
В стремлении создать свой маленький ад, я видел то мазохическое тупоумие, то привычку к театрализации жизни. При этом я прекрасно понимал, что не всякое мучение конструктивно.
Я коллекционировал моменты покоя и смотрел с балкона, как люди обзаводятся детьми и мебелью. Мне рано еще было петь: «Я пережил и многое и многих…» Но петь это хотелось.
Я летел в междусловьи, не ввинченный в водоворот разнонаправленных страстей. Это было слаще и больнее любви.
рассуждения, пиво и штора
Нет, милые мои, что не говорите, а Фрейд еще менее универсален, чем я ожидала. Или я не попадаю ни под одну схему. Или не надо было С. стремиться меня исправить. Ну, почему они все хотят меня усовершенствовать?! Я что, робот?
И когда С. вздумал хотя бы уменьшить степень моей рефлексии, он ее увеличил. Потому что не надо ничего со мной делать специально, и тогда мне будет проще сыграть нормального человека. Я вообще об этом думать не буду. И так уже было. Нет, он хотел мне сделать доброе дело, неоднократно подчеркнув, что он его хочет мне сделать. Он заставил меня вспомнить всю мою блядскую жизнь, начиная с пелен. Но я же себя оцениваю субъективно, с чувством вечной неудовлетворенности, а он думает, что объективно, делая ошибочный вывод о моей всесторонней никчемности. Даже если он так не думает, садизм его очень упрощенный. На тонкий, хорошо исполненный садизм в разумных порциях я согласна сама.