Но разве можно рядом с этим говорить: «Я в своем таланте уверен»? Это говорит старый человек в Вас.
Присылайте стихи, если хотите. Дай бог, чтобы и в них чувствовалось пробуждение нового. И — смотрите, как много тут простого, даже легкого: только оттого, что мы перестаем «красоваться» и любоваться на самих себя, — мы сразу начинаем говорить человеческими голосами, и не теми «декадентскими», «нечестными», какими-то «муже-женскими», или — проще, бабьими, которые раздаются в таком обилии в современной литературе. Всего Вам хорошего.
Ал. Блок.
338. Л. Д. Блок. 23 марта 1913. Петербург
Милая, вчера, чтобы разогнать тоску, пошел я к Мейерхольду — один (Терещенку и Ремизова не звали). «Любовь к трем апельсинам», составленная Мейерхольдом, Соловьевым и Воганом по сценарию Гоцци, не произвела никакого впечатления: сухо и пестро. Были там Валентина Петровна, Пяст, Мосолов, Соловьев, два Бонди, Ярцев, Юрьев, Ракитин, Пронин, Лозинский, Левинсон, какие-то актрисы декадентского вида и еще многие. Сидели, болтали. Бутерброды были, как у нас. Главное — был двухмесячный медвежонок. Размер его — вершков шесть. На руках у меня визжал и свиристел; во время чтения ревел в кухне, потом пил молоко, стоя и держа бутылку в руках, ночью все не мог заснуть, играл с бумажкой. Вообще показал свою полную маленькость во всех отношениях.
Мейерхольды усталые, 28-го уезжают в Париж.
Вчера я получил очень замечательное письмо от какой-то дамы, оно меня поддержало.
А ты думаешь приехать? Господь с тобой, милая.
А.
Мне бы хотелось еще устроить одно чтение пьесы, чтобы ты присутствовала.
339 Ф. Д. Батюшкову. 28 марта 1913. <Петербург>
Многоуважаемый Федор Дмитриевич.
Спасибо Вам за приглашение участвовать на Некрасовском вечере. К сожалению, приходится мне опять ответить Вам отказом, на который меня вынуждают многие причины; главная же из них — отрицательное отношение к публичным выступлениям, чувство бесцельности их.
Преданный Вам Ал. Блок.
340. Л. Д. Блок. 5 апреля 1913. <Петербург>
Моя милая, я получил твои письма. Господь с тобой, я много думаю о тебе, и что думаю, не сказать словами.
Вчера я читал «Розу и Крест» среди врагов, светских людей, холодных «нововременцев». Внутренно очень боролся и, кажется, победил. Мне помогало присутствие близких — мамы и тети, Терещенок, Ремизовых, Пяста — и некоторых людей, сочувствующих мне. Всего было человек до ста — в актовом зале Шестой гимназии. Думаю, что буду читать еще раз — в пользу курсов.
Столяр Гофман пишет, что стулья готовы. Если ты мне напишешь, сколько их, сколько за них платить и что с него требовать, я ему скажу, чтобы доставил, и заплачу.
Напиши мне. Может быть, я уеду куда-нибудь на часть Страстной и Пасхи, но, может быть, и нет; потому ты все-таки напиши мне.
Мне было тяжело эти дни, но сегодня я чувствую возбуждение от борьбы и думаю, что был вчера живым среди мертвых. Да, путь еще верный пока.
Господь с тобой, милая.
А.
341. К. С. Станиславскому. 19 апреля 1913. <Петербург>
Глубокоуважаемый и дорогой Константин Сергеевич.
Есть у меня пьеса «Роза и Крест». Если бы Вы согласились послушать ее, Вы доставили бы мне большую радость. Если есть у Вас желание прослушать пьесу и если найдется время, очень хотел бы я прочесть ее Вам одному, в присутствии Алексея Михайловича Ремизова только; с ним мы особенно подружились в этом году, и к нему, я знаю, и Вы относитесь хорошо.
В течение всей Фоминой недели в любой день и час, кроме вторника 23-го, я могу быть к услугам Вашим для прочтения пьесы. Если Вы назначите позже, — то и позже. Рад буду просить Вас к себе, а также с удовольствием приду к Вам, если это для Вас удобнее. Если же Вам теперь некогда или просто не до того, то Вы знаете, что я пойму это и не буду иметь никакой претензии, так как по-прежнему глубоко Вас почитаю и люблю.
Буду ждать ответа Вашего!
Неизменно преданный Вам Ал. Блок.
342. Л. Д. Блок. 21 апреля 1913. <Петербург>
Милая, сейчас я ждал Станиславского — читать «Розу и Крест». Он прихворнул и не пришел. На днях, может быть, завтра — придет. Это очень важно для меня и внутренне (а может быть, и внешне) решит все: я способен верить только ему лично (в театре), остальное меня просто бесит — и твой Мейерхольд в том числе. Если Станиславский найдет возможность сам поставить и играть пьесу, я буду спокоен за все окружающее его (он — центр). Если нет, я опять закопаюсь в свою мурью, как все последние годы, буду писать до времени для себя, про себя, один (хотя бы и пьесы).
Положение театральное — и мое в частности — очень тяжелое, но я ничего не скрываю от себя, ни на какие половины не пойду.
Если бы ты была сейчас здесь, мне было бы легче. Но ты вот уже 2 1/2 месяца «где-то», очевидно, меняешься, очевидно, вовсе забываешь все.
Три дня назад я получил твое письмо, хотел ответить, но очень волновался и не ответил. Волнуюсь и теперь. Но — все равно надо ответить.
Ты спрашиваешь о лете. Мало знаю об этом, это зависит от того, какая ты. Весь май я буду лечиться. В конце мая доктор велит ехать купаться в Средиземном море. Потом — в горы (Карпаты? Галиция?). Хорошо бы попасть в Шахматово. А впрочем, почем я знаю все это? Осень в Петербурге, начало того сезона, для меня — самое больное, самое неизвестное.
Видел я на днях твою Веригину (у мамы), слышал проекты о «студии» г-на Мейерхольда, который, не зная ни слова по-французски, поехал ставить французскую пьесу в Париже (отношение к слову — Nb!). Все, все грозит мне несчастием и бедой той осенью — и твои сухие и торопливые вопросы прежде всего, и то, что тебя окружает (здесь и в базарном тупике), и все, что может и будет меня отравлять в ту зиму.
Г-ну Всеволодскому отвечаю через прислугу. Г-ну Гофману ответил я.
Я думал, подожду несколько дней и отвечу спокойнее. Но нет, не выходит. Всё — живая рана, посыпаемая солью. Господь с тобой.
А.
343. В. М. Отроковскому. 23 апреля 1913. <Петербург>
Дорогой Владимир Михайлович.
Спасибо Вам за письмо и за стихи. Стихи я перечитал несколько раз и много бы мог сделать частных замечаний, но, мне кажется, не стоит делать этого в письме. Стихи певучие, очень молодые и очень подражательные пока; пройдет несколько лет или даже один (в Ваши годы один стоит многих), и Вы будете писать совсем иначе, если это не временное увлечение, если Вам суждено писать именно стихи, а не уйти, например, в науку. Во всяком случае, Вы сами пока мне понравились больше стихов, а это, я думаю, всегда важнее. Без человека (когда в авторе нет «человека») стихи — один пар.
Главное, бойтесь печатанья, оно всегда может повлиять дурно. В стихах, Вашим почерком написанных, можно уловить 1/10 Вашего сквозь 9/10 разных в подражательностей и шаблонов (до самого дурного — «декадентского» шаблона; кроме того, вижу в Ваших стихах немало от Анненского, кое-что от А. Белого и от меня, пожалуй). А в печати Ваша 1/10 пропадет, и Вы станете похожим «на всех». В заключение: прочтите замечательную книгу Розанова «Опавшие листья». Сколько там глубокого о печати, о литературе, о писательстве, а главное — о жизни.
Будьте здоровы, до свидания, жму Вашу руку.
Ал. Блок.
344. Л. Д. Блок. 29 апреля 1913. <Петербург>
Милая, ты ничего мне не пишешь. Я ничего не знаю о тебе, думаешь ли ты возвратиться, как и чем ты живешь.
Третьего дня у меня был Станиславский. Он сидел у меня девять часов подряд, и мы без перерыва говорили. Он прекрасен, как всегда, конечно. Но вышло так, оттого ли, что он очень состарился, оттого ли, что он полон другим (Мольером), оттого ли, что в нем нет моего и мое ему не нужно, — только он ничего не понял в моей пьесе, совсем не воспринял ее, ничего не почувствовал. Он даже извинялся, боялся мне «повредить» и т. д.; говорил, что он не понял и четверти, что надо считать, что я ему рассказал только схему (я ему рассказывал уже после чтения все с начала, разжевывая, как ребенку, кое-что он понимал — холодно, — фантазировал, представлял — по-актерски, доходил даже до пошлости иногда). Он много рассказал мне о своей студии, работу которой я пойду сегодня смотреть — с мамой.