Изменить стиль страницы

А чем я виноват, что недостаточно реально чувствую, что «гадко не мне одному»?

Может быть, виноват и в этом, но об этом мы давно говорили все, и не стоит писать сейчас, потому что это — «другой разговор» и потому что, если это только разговор (а на почтовой бумаге только он и возможен), то от него всем станет еще хуже, ничего больше.

Не сердитесь на меня. Хочу сказать Вам ласковое слово, и не умею. Так вот всегда.

Я на Вас сердился, и брюзжал, и ругал Вас иногда, но хочу, чтобы Вы помнили только, что я Вас никогда не оскорблял по своей воле и никогда Вас не предавал.

А значит, ЕСТЬ человеческие отношения, значит, они — не призрак, и не все потеряно, как думается иногда, не все растворяется в проклятой слякоти и в тумане, и люди — все люди, хотя загромождены и отгорожены друг от друга какими-то проклятыми снами. Вы примите от меня цветы, пусть они означают, что я Вам все это говорю от сердца и прошу Вас простить меня от сердца.

Ваш Ал. Блок.

329. В. Н. Княжнину. 9 ноября 1912. <Петербург>

Дорогой Владимир Николаевич.

Я все думаю о том, что мы вчера говорили с Вами, меня сильно тревожат Ваши слова, из которых составился целый «букет», и хочется «отругнуться» в ответ Вам, чего я не успел сделать вчера.

Если не запутываться в оттенках, затемняющих дело и, в сущности, второстепенных, то придется назвать Ваше теперешнее состояние полным скептицизмом, что ли. Вам кажется, что жизнь остановилась, литературная жизнь, в частности, беспросветна, людей нет, все более или менее трусливы, или подлы, или сыты, или корыстны, все быстро пропитывается хамством и самодовольством. Прежде всего: мне самому такое состояние глубоко знакомо, я не раз в жизни месяцами думал так; но — возненавидел это в себе и определил для себя вкратце это состояние — словом «эгоизм».

Если все таково, то ведь и я таков же, в самом деле, — это в лучшем случае. А в худшем — я — «сторонний наблюдатель», какой-то вольнопрактикующий сатирик и белоручка; состояние — в полном смысле — обывательское. В том, что Вы вчера говорили, мне почуялись такие обывательские нотки: ничего меня не удивляет, все мне не нравится: высокомерие, презрение, брезгливость.

У Р<емизова> — «куриная душа» (кажется, так). Что это значит? Мы с Вами вчера оба соглашались, что Р<емизов> написал много произведений разного качества, из которых нам с Вами нравится многое, хотя бы и разное. Этих произведений, как-никак, — десять томов. Неужели, когда доходит до дела (хотя бы до советованья с Т<ерещенко>), у человека, написавшего то, что написал Р<емизов>, окажется в итоге, в последнем выводе, — просто-напросто — «куриная душа»? Т. е.: «знай свой шесток», сиди, пиши рассказики, которые нам иногда нравятся, и не смей соваться в «дела»? Так, что ли?

«Мережковский на религиозно-философском собрании бахвалится — мы-де говорили с богом». Извините меня, это, по-моему, просто пошлость. И на это сказать можно только одно: «Да, Мережковский, который прожил долгую мучительную жизнь и написал то, что написал, говорил с богом». Мережковский более одинок, чем кто бы то ни было, — и по сей день, и все мы знаем, что он нес и вынес на своих плечах. И, право, мне, не понимающему до конца Мережковского, легче ему руки целовать за то, что он — царь над Адриановыми, чем подозревать его в каком-то самовосхвалении, совершенно ему не нужном и его не касающемся.

Вас смущает то, что после заседания «враги» ходят под ручку и говорят друг другу любезности. Это буквально было с мужичком, который пришел в суд искать справедливости, и вдруг там прокурор с адвокатом ходят по коридору, обнявшись. Что и говорить — кому же это нравится? Вы думаете, Мережковскому нравится? А почему Вас смущает именно здесь эта «условность» нашей интеллигентской жизни, которая, как всем известно, полна лжей и условностей? А не смущает, например, то, что какой-нибудь студентишка… с бараньим носом и глазами выносит вместе с такой же дрянью, как он, громогласную резолюцию на сходке; а в жизни он что? В жизни он просто себе… какую-нибудь такую же, как он… «по Арцыбашеву» или без оного. — Вот на эти Ваши тайные «интеллигентские» симпатии я и намекал вчера; и это для меня «интеллигентство» в отрицательном смысле, потому что в этой закваске кроется тенденция всегда оправдывать бездарное и среднее — в ущерб талантливому и крупному.

Я нарочно сгущаю краски, потому что и Вы их сгущали — особенно тем, что за многими Вашими обвинениями слышится голос «личной обиды».

Милый Владимир Николаевич, знаю я, что это больно и тяжело, но, право, от этого необходимо отмахиваться, потому что этого может накопиться много (и накапливается у каждого), и это засоряет душу, и леса за деревьями не видать. Ей-богу, и я не раз не был принимаем у дверей, мне подавали полруки, а человеку, стоящему рядом, всю руку, и т. д. и т. д., и еще много хуже. Ну, и надо умаляться. Это страшное самолюбие во всех нас сидит, и все это — дурная интеллигентская закваска. Вовсе это не гордость, а все — мелочи. А гордость в том, чтобы, отмахиваясь от дряни, вечно наползаюшей, делать то, на что способен или к чему призван.

Все главное, что я хотел сказать, я сказал Вам, хоть и коряво, а приводить другие примеры — только затемнять смысл того, что хочу сказать. Если резко многое, то верьте, что это — любя сказано. Еще хочу Вам сказать, что я нападаю не только на Вас, но и на себя, ибо во мне есть «шестидесятническая» кровь, и «интеллигентская» кровь, и озлобление, и — мало ли еще что. Только все это в нас — какие-то осколки и половинки, и не этими половинками мы сможем что-нибудь для чего-нибудь сделать, принести чему-нибудь пользу, — а только цельным, тем, что у каждого — свое, а будет когда-нибудь — общее.

Ваш Ал. Блок.

330. Андрею Белому. 15 ноября 1912. Петербург

Милый Боря.

Пишу только деловое письмо: в жизни произошло столько, что письмами не скажешь; да и дойдет ли оно до Тебя? — Если дойдет, прошу Тебя, ответь скорее, хотя бы только деловым письмом.

В Петербурге основывается новое большое книгоиздательство — «Сирин». Во главе его стоит Терещенко, человек очень милый и скромный, глубоко культурный и просвещенный. Обладая большими средствами, издательство хочет служить искусству и художественной литературе по преимуществу; хочет дать возможность русским писателям работать спокойно; хочет поставить дело (которое едва еще начинается) на реальную почву, не меценатствуя, но и не занимаясь эксплуатацией…

Разумеется, речь уже заходила о Тебе. М. И. Терещенко поручил мне просить Тебя прислать Твой новый роман, для того чтобы издать его отдельной книгой или включить в альманах. Он особенно понимает и ценит «Серебряного голубя».

Если роман кончен, если Ты согласен выкупить его у Некрасова, которому Ты, кажется, его продал, — пришли его в «Сирин». Я, как ты можешь предполагать, особенно поддерживаю эту просьбу по многим причинам: первая — та, что издательство сразу отметится знаком, как Ты знаешь, заветным для меня; последнее — что это попросту будет для тебя всего легче и выгоднее: ты получишь, во-первых, ответ об условиях без промедления; во-вторых — гонорар, максимальный из возможных, во всяком случае не меньший, чем у Некрасова или в любом другом месте (сколько, кстати, Некрасов заплатил тебе?). — За благородство, бескорыстие и вкус издателей я могу Тебе поручиться от чистого сердца.

Милый Боря, ответь мне, прошу Тебя, поскорее, согласен ли Ты? Если да, присылай роман, проще всего — прямо ко мне, я сейчас же передам его. Боюсь, что ты не получишь письма. Крепко целую тебя и жду ответа.

Любящий Тебя Ал. Блок.

331. С. А. Богомолову. 5 декабря 1912 <Петербург>

Простите, что долго не отвечаю Вам, завален делами.

Много хорошего Вы написали в Вашем письме; о жизни — лучше, чем о поэзии. Впрочем, мне нравятся некоторые строки в стихах Ваших, особенно «Песенка Пьеро» (кроме конца). Все-таки Вы еще не умеете писать, многое наивно и технически очень уж слабо.