— Везут, везут. Днём и ночью везут.

На лице женщины появилось какое-то подобие улыбки. Я подошла к ней и похлопала её по замотанной в тряпки руке.

— Держитесь, — сказала я ей на прощание. — Скоро будет много хлеба…

Стояла морозная, светлая ночь. Звёзды казались очень низкими. У машины никого не было. Я подошла и открыла дверцу кабины. Семён спал, согнувшись на сиденье в три погибели. Я разбудила его.

— Поехали, Сеня! А где же наш попутчик? — спросила я.

— А он тут всё танцевал у машины, замёрз, — ответил Семён. — А потом вскочил на попутную и уехал.

Он повернул ключик.

— Куда вас теперь?

— Подбрось меня к Исаакию.

— Молиться, что ли? — улыбнулся Семён, нажимая стартер.

Машина тронулась.

Мы ехали по заваленной снегом улице. Сугробы доходили почти до первых этажей. Было совершенно тихо; только цепи на колёсах нашей машины позвякивали: звяк, звяк, звяк… И казалось, что только одна машина едет сейчас по тихому Ленинграду и на всех его улицах и во всех домах слышен этот звук: звяк, звяк, звяк.

Я жадно смотрела в оконце кабины, стараясь заметить перемены, происшедшие за два месяца моего отсутствия. Но всё казалось таким же, только снегу было гораздо больше, чем тогда, в конце декабря.

Я стала мысленно считать и пересчитывать улицы, оставшиеся до Исаакиевской площади, где помещалась «Астория». Наверно, Саша уже вернулся: ведь я пробыла в госпитале не меньше часа. Неужели он будет задерживаться на Ладоге, зная, что я в городе?

Вдруг я почувствовала боль в пальце. Я сняла варежку и увидала кровь. Должно быть, содрала где-нибудь. Я слизнула кровь и посмотрела на свои руки: они стали красными и шершавыми. Как-то до сих пор я не замечала этого. Потом я посмотрела на свою стёганку, на толстые, заправленные в валенки штаны, и мне стало неприятно, что он увидит меня такой. Мне пришло в голову, что надо поехать сейчас на завод к Ирине: там остались кое-какие из моих платьев. Надо вымыться и переодеться. Я посмотрела в зеркальце, прикреплённое над верхним стеклом кабины. В полумраке я увидела обветренное, осунувшееся лицо, потрескавшиеся губы. Я провела по губам языком. Как страшно я выгляжу! А ведь он был человеком с Большой земли!..

Я уже хотела сказать Семёну, чтобы он повернул, но тут же сообразила, что придётся ехать на другой конец города, а Семёну надо быстрее взять медикаменты и возвращаться. Мы израсходовали там, на Ладоге, все медикаменты. Случись что-нибудь — трудно будет оказать даже первую помощь.

Внезапно Семён спросил:

— Значит, уезжаете от нас?

Я сначала даже не поняла, о чём он спрашивает, — так далеко были мои мысли. Потом ответила:

— Да, совсем.

— Не понравилось, значит, на Ладоге? — продолжал Семён, и мне послышалась в его голосе ирония, которой я никогда у него не замечала. — Конечно, не курорт.

— Я тоже не на курорт еду, — ответила я.

— Ну, а если не на курорт, так и на Ладоге жить можно, — сказал Семён, резко дёргая рычаг передач.

Я посмотрела на Семёна. Его молодое обветренное лицо выглядело сосредоточенным. Губы были сжаты. Мне показалось, что он говорит со мной, не разжимая губ.

В эту минуту откуда-то донёсся глухой удар, потом свист, и я услышала разрыв снаряда где-то неподалёку. Семён нахмурился.

— И тут палят, — сказал он. — Везде фронт. Едем, едем — и всё фронт.

Некоторое время мы ехали молча.

— Куда же вы теперь-то? — спросил Семён; он вдруг стал говорить со мной на «вы».

— Куда пошлют, — ответила я. — Я послала рапорт в санупр. Просила перевести в действующую часть. Теперь вот вызвали.

— Так, значит, в действующую, — сказал Семён. — А мы на Ладоге, выходит, бездействующие.

Его слова вызвали во мне раздражение. Я вскипела. Ненавижу, когда со мной говорят таким тоном, с «подковыркой»!

— Ты, Семён, не дури. Я не меньше твоего работала на Ладоге. А если ухожу сейчас, — значит, считаю нужным. Отчитываться перед тобой не буду.

Семён повернул голову и как-то испуганно взглянул на меня. Он ничего не ответил и только посигналил зачем-то, хотя на дороге никого не было. Мне стало не по себе. Зачем я так сказала ему! Он был хороший, весёлый парень. Ему приходилось иногда по суткам не выходить из кабины. Он был у нас за шофёра, за санитара, за посыльного. Я никогда не слышала от него ни одной жалобы. Ко мне он всегда хорошо относился.

И я сказала:

— Не будем, Сеня, ссориться напоследок. Может быть, ещё встретимся в жизни. Ну, не будем?

— Что нам ссориться-то… — тихо ответил Семён. Он помолчал и добавил: — Жалко, что уходите. Улыбнётесь, бывало, иногда, и то приятно. Когда женщина рядом, душа оттаивает. Подтягиваешься… Светлее кругом… чище… А то снег да холод… Думаете, легко?

И тогда я почувствовала себя виноватой перед Семёном и перед теми, кого я оставила там, в палатке.

Только сейчас я отчётливо представила себе, что заменяла им родных и близких, оставшихся далеко, и что в моём уходе была какая-то доля эгоизма.

Я сказала:

— Ну, ничего, Сеня, ничего. Мне тоже не легко. Ведь всё равно — не век же нам было жить на Ладоге? Скоро настанет весна и лёд растает.

Семён покачал головой и произнёс как бы про себя:

— Да… лёд растает…

До «Астории» оставалось не больше пятнадцати минут езды.

— А знаете, как я думаю? — сказал Семён, и в голосе его не было уже прежней иронии. — Вот пройдёт время, и люди, которые Ленинград вместе обороняли, разойдутся в разные стороны. А всё-таки, как друг друга встретят да узнают, что оба ленинградские, — лучше братьев друг другу будут. Вот я читал, общества такие были. Встретятся двое — чужие друг другу люди. А как один знак условный даст, а другой ему ответит — и поймут они, что одного духа, так один за другого всё отдаст. Вот я и думаю, что с нами должно так быть. А? Вы как об этом скажете?

В его словах была проникновенность, и говорил он несвойственным ему мягким, взволнованным голосом. И потому ли, что он высказал заветное, неосознанно жившее в моей душе, или потому, что сказано это было в минуты расставания, я всем существом своим почувствовала правоту его слов и с гордостью подумала: «Я тоже член ленинградской семьи».

— Я думаю, что так и будет, Сеня, — подтвердила я.

— И замуж наши девушки должны выходить только за ленинградцев, — убеждённо продолжал Сеня, — иначе как же жить-то они будут? Сплошное недопонимание!

Я рассмеялась и сказала, что это уже он переборщил, везде есть хорошие люди.

— Нет, — упрямо вскинул голову Семён, — то просто хорошие, а не ленинградские. Разница!

Мы выехали на Исаакиевскую площадь. У меня сердце замерло, когда я увидела Исаакий. На белом снегу он казался резким и отчётливым, и от света звёзд колонны его сверкали тысячами искорок.

— Ну, теперь куда? — спросил Семён.

Я показала на серое здание «Астории». Мы объехали площадь и остановились у забитого досками подъезда гостиницы. Я вылезла из кабины, за мной вышел и Семён.

— Значит, слезай — приехали? — спросил он.

— Да, Сеня, — ответила я, — будем прощаться.

— Ну что ж…

Семён полез в кузов. Он вытащил оттуда мой мешок и чемоданчик, спрыгнул и снял рукавицы.

— Бывай здорова. — Он протянул мне руку.

Я крепко пожала её.

— Может, ещё встретимся! — крикнул на прощание Семён.

Затарахтел мотор, и машина, проехав по площади, свернула на улицу Гоголя. Я осталась одна.

И вдруг мне стало очень страшно. В первый раз за последние месяцы я оказалась одна. Около меня не было ни Ирины, ни девушек, ни Смирнова, ни Андрея Фёдоровича, ни Сени. Я привыкла к ним, мы всегда были вместе, на всё смотрели одними глазами и понимали друг друга с полуслова. А сейчас я должна была встретиться с человеком, который так много значил для меня и которого не видела так долго. Я не понимала, что делается со мной, но у меня не хватало сил толкнуть дверь в забитом досками подъезде, мне надо было собраться с силами, прийти в себя. Ведь мы так давно не виделись. Семь месяцев… не так уж много. Мне почему-то казалось, что мы не виделись годы. Я сказала себе: «Надо идти», взяла чемодан, мешок и толкнула дверь. В вестибюле было темно и сыро, будто в подземелье. Как тепло и светло было здесь когда-то! И неужели вот здесь, по этому полу, в эту дверь столько раз входили мы с ним?