Я вытаскиваю из кармана кусочек бумаги, на котором Саша написал номер своей полевой почты. В темноте я не могу разобрать его. Он записал номер в самый последний момент, когда машина уже появилась на дороге. Мы тогда рассмеялись: сутки были вместе, а самого главного — обменяться адресами — чуть не забыли.
Я снимаю варежку и разглаживаю смятый в кармане листок бумаги. Но как я ни стараюсь, номера разобрать не могу. Я сжимаю бумажку в руке. Мне приятно держать её. И рука моя почему-то не мёрзнет.
Я иду и думаю о нашей встрече. Повторяю про себя все его слова и вдруг ясно представляю себе, что была с ним совсем другой, не той, какой стала за эти месяцы на Ладоге. У меня появились прежние слова, слова далёкой мирной жизни; мне казалось, что я медленно просыпаюсь от тяжёлого и страшного сна и снова становлюсь прежней. Почему это? Не потому ли, что наша встреча была для меня мостом в прошлое? Не потому ли, что, когда я оказалась рядом с человеком, в которого я верила, во мне родились забытые чувства и слова? А теперь я снова одна, и никто не остановит для меня машину, мне снова надо драться с врагом, как простому бойцу…
«Мост в прошлое», — повторяю я про себя. И тут же говорю вслух:
— Нет, мост в будущее.
И мне приходит в голову мысль: а что, если сейчас вдруг смолкнет метроном в репродукторах, на секунду станет совсем тихо, а потом раздастся голос диктора… И он объявит не «район подвергается артиллерийскому обстрелу», а «товарищи, мы победили, враг разбит, война окончена». И Саша услышит этот голос там, на Ладоге, соскочит с машины, пересядет на встречную, догонит меня, и мы пойдём по улицам, на которых вдруг станет светло…
Так будет! Я верю в это. Но пока враг здесь, в самом Ленинграде, на улице Стачек. Я посмотрела на репродуктор, установленный на углу.
«Тук, тук, тук», — стучит метроном. А всё-таки мы услышим из этого репродуктора слова победы! И тогда мы встретимся. Чтобы встретиться и уже никогда не расставаться, надо победить.
Моя рука стала мёрзнуть. Я кладу бумажку в карман стёганки и надеваю варежку. Навстречу мне движется морской патруль. Моряков двое. Оба в бушлатах, несмотря на мороз. Поравнявшись со мной, один говорит:
— Как жизнь, дорогуша? Прыгаем?
Я не люблю фамильярных обращений, но сейчас мне почему-то приятно, что моряк так обратился ко мне.
— Прыгаем! — говорю я в ответ.
— Ну и всё в порядке! — раздаётся уже за моей спиной голос.
Я оборачиваюсь и смотрю вслед уходящим морякам. У них широкие спины. У каждого на правом плече висит автомат стволом вниз.
Потом меня обгоняют, громыхая цепями, три тяжело нагруженные полуторки. «С Ладоги, — сразу определяю я. — Вот эти машины совсем недавно встретились с той, на которой ехал он». Полуторки исчезли в темноте.
«Как странно складывается жизнь, — подумала я. — Все как-то связаны между собой. Он, я, лётчик, Андрей Фёдорович, этот Ольшанский — все мы как-то невольно связаны друг с другом. Лётчик был прав, когда сказал, что, если бы не он, мы с Сашей так бы и не узнали друг о друге… То же самое мог сказать и Ольшанский…»
Я иду по тёмным ленинградским улицам.
Потом я вдруг спросила себя: «А куда я, собственно, иду? — И тут же ответила: — Конечно, к Ирине. Куда же мне ещё идти сейчас, на ночь глядя?»
Но до завода было, по крайней мере, три часа ходьбы. А ноги уже начали ныть. «Вещи мои в «Астории», — вспомнила я. — В вещевом мешке есть концентраты и сухарь, они пригодились бы у Ирины. Но тогда мне надо идти совсем в другую сторону». Я решила «проголосовать» и ехать в зависимости от того, в какую сторону пойдёт машина.
Я сошла на мостовую. Вскоре показалась машина. Когда между мной и машиной осталось метров пятнадцать, я резко подняла руку.
Шофёр затормозил совсем рядом со мной. Я вскочила на подножку и открыла дверцу кабины. С радостью увидела, что в кабине сидит только шофёр и второе место свободно.
— Вы куда? — спросила я.
Оказалось, он едет по направлению к заводу Ирины.
«Значит, еду к ней», — подумала я, влезая в кабину.
Шофёр всё время молчал, — видно, был человеком угрюмым. В кабине было тепло, сохранившиеся боковые стёкла предохраняли от ветра.
Мы мчались по тёмным ленинградским улицам. Только наша фара выхватывала из темноты узкую полоску света, и казалось, что мы всё время догоняем эту полоску, а когда догоним и проедем, то будет уже совсем темно.
Вдруг шофёр сказал:
— Вот так каждую ночь по Ленинграду проезжаю. Особый груз перевожу. И всё думаю. Посмотришь — будто пустой Ленинград. И людей с вечера уже совсем не видать, и войск никаких не видно. А взять этот город нельзя. Точно невидимые защитники у него. Дотронешься — убьёт. А так вот едешь — темно и тихо. Точно заколдованный город этот…
Шофёр был прав. Это и впрямь походило на колдовство. Шапка-невидимка. Сотни тысяч вооружённых врагов сидят под его стенами, а войти не могут.
— Говорят, немцы на штурм собираются, — продолжал шофёр. — Посмотрят днём в трубы на город — тихо, и народу будто маловато. Очень соблазнительно на штурм пойти. И холод подгоняет. Ну, тут их согреют, конечно.
Его большие чёрные усы дрогнули, когда он произносил последние слова.
Мы мчались вперёд. Иногда свет нашей фары выхватывал из темноты окна домов, заложенные кирпичом, и тёмные точки пулемётных амбразур. Я помню, когда стали строить эти доты в домах. Это было ещё летом прошлого года. На заводе мы сами выстроили несколько таких дотов… Иногда мы проскакивали через тёмные проходы в баррикадах, выстроенных на перекрёстках улиц. Передо мной мелькали то выгнутый рельс, то куча какой-то домашней утвари, то стена из мешков с песком. Шофёр вёл машину уверенно, точно наизусть помня все проходы и переулки в этом забаррикадированном городе.
Наконец мы подъехали к заводу. Я поблагодарила шофёра и почти побежала к проходной будке. Я очень волновалась. Меня охватило радостное, но тревожное ощущение возвращения. Будто остановилась моя поспешная, уходящая вперёд жизнь и мне предстояло вновь пережить то, о чём я вспоминала как о навсегда ушедшем. Я вошла в проходную. На стуле, под висевшим на гвозде фонарём «летучая мышь», сидела девушка в ватнике. Она опиралась на винтовку, зажатую между ног, и дремала. Девушка подняла голову, когда я стукнула дверью. Я сразу узнала её. Это была Лена, вахтёрка. Однажды ей осколком поранило руку выше локтя, и я перевязывала её.
— Пропуск! — сказала она.
— Лена! — вскрикнула я.
Она встала, не выпуская из рук винтовки; её большие глаза на худом, точно высохшем лице расширились; она улыбнулась.
— Лидка! — крикнула Лена. — Ты? Вот здорово!
Лена обнимала меня, не выпуская винтовки.
— Да поставь винтовку-то, — сказала я, — ишь солдат.
Лена рассмеялась.
— Вот чёрт… — смутилась она, смотря, куда бы поставить винтовку. — Тяжёлая…
Она положила винтовку на стул.
— К нам? Вернулась? — спросила Лена.
— Нет, еду дальше, — объяснила я. — Зашла проведать. Ирина на заводе?
— Здесь, здесь, — поспешно ответила Лена. И когда я шагнула к дверям, Лена вдруг окликнула меня: — Лидка, говорят, что с завтрашнего дня в Ленинграде норму увеличивают. Честное слово! На пятьдесят граммов. Вот здорово! А? Ты узнай там у Ирины. Она точно знает.
Мы обе страшно обрадовались. Даже расцеловались. Я пошла по тёмному заводскому двору. Где-то в темноте, в стенных трещинах и в неплотно прикрытых дверях, мелькали красные полоски. Слышалось шипение прокатываемого металла.
Я иду по занесённому снегом заводскому двору и вспоминаю.
…Вот так было три месяца назад. Мы шли тут втроём: Ирина, Иванов и я. До этого мы просидели ночь в Ирининой комнате на Троицкой. А несколькими часами раньше я сидела в этой комнате одна и ждала Ирину.
И я осталась тут, потому что мне некуда было больше идти: Иринина комната была моя пристань. Потом пришла Ирина со своим ребёнком на руках и Иванов. И я узнала, что они только что похоронили Иринину мать, а сейчас, по дороге обратно, дочка Ирины, Ирочка, замёрзла, и теперь она мёртвая. Ирина положила девочку на стол и даже не поздоровалась со мной, и я не поздоровалась с ней, даже не встала. Мы все сидели и молчали, а потом я сказала: