9.

       Ахиллес, Патрокл, Гектор, Одиссей… Всем им я предпочитаю Аякса. Это может показаться странным, но, оказывается, я не одинок в своих симпатиях. Ему посвятил Софокл свою трагедию “Аякс” (у нас ее перевел С.Шервинский). А Эсхилл создал даже трилогию о нем “Спор об оружии”, увы, не дошедшую до нас.

       Это он, Аякс, прикрывает щитом поверженного Патрокла, отражая попытки троянцев завладеть убитым; это он в битве у кораблей противостоит Гектору, это он после гибели Ахилла уносит на себе его тело с поля боя. Ему и должны были достаться ахилловы доспехи – не тут-то было! Их получает Одиссей, прикрывавший отход Аякса с трупом героя. Судьями в споре были назначены пленные троянцы. Да еще Агамемнон и Менелай подменили жребий Аякса и неверно подсчитали голоса. Горькая, и хочется сказать, вечная несправедливость.

       Оскорбленный Аякс впал в неистовство, у него помутился рассудок. Думая, что убивает обидчиков, он перебил множество быков. А придя в себя, не в силах пережить позор, Аякс на берегу моря бросается на собственный меч.

       Итак, герой, выполнявший всегда самую трудную работу, не полагавшийся на помощь богов (Одиссею покровительствует Афина, Ахиллу – его мать Фетида и т.д.), только на самого себя, - отсюда и все неприятности, герой-самоубийца. Римским стоикам, я думаю, Сенеке, Марку Аврелию должен был нравиться он. Сенека, и сам вынужденный кончить самоубийством, писал, что в жизнь ведет одна дверь, а из жизни – множество дверей, и человек, дорожащий честью, не станет терпеть унижение, у него хватит мужества найти достойный выход. Среди других примеров он рассказывает даже о пленном варваре, свесившемся с повозки, в которой его везли победители, просунувшем голову меж колесных спиц – и так погибшем, лишь бы не стать рабом.

       Подобные же мысли посещали Пушкина. Дуэль тоже вид самоубийства, способ спасения задетой чести, - и он прибегал к этому способу не раз. Как не пожалеть, что его “Повесть из римской жизни” (“Цезарь путешествовал…”), в которой Петроний должен был вскрыть себе вены, осталась незаконченной: “Я не только не думаю ослушаться его (Нерона, - А.К.), - отвечал Петроний с улыбкой, - но даже намерен предупредить его желания. Но вам, друзья, советую возвратиться”. (Какая это прекрасная, лаконичная, поистине латинская проза!)

       Но вернемся к Аяксу. Еще больше восхищает связанный с ним другой, уже загробный эпизод. Одиссей, добравшись в своих скитаниях до Киммерии, сходит в загробное царство – и там встречается с друзьями, погибшими под Троей. С ним говорят тени Агамемнона и Ахиллеса (Ахиллес при этом признается, что согласился бы лучше быть живым поденщиком и работать в поле, чем “над бездушными мертвыми царствовать мертвым”) – и только Аякс не отвечает на привет Одиссея, не хочет примирения, не прощает обиду: “…Не ответствовал он; за другими тенями Мрачно пошел; напоследок сокрылся в глубоком Эребе”.

       Поразительное место, одно из лучших в “Одиссее”. (Как это у Анненского? “Бывает такое небо, Такая игра лучей, Что сердцу обида куклы Обиды своей жалчей…”). Бывают такие обиды, что и смерть не способна стереть их, примирить обиженного – с обидчиком.

       И вообще всё, что произошло с Аяксом, ничем не уступает самым тонким и разветвленным открытиями психологической прозы, самым захватывающим, самым “нервным” ее страницам.

       Не забалтывать бы мне всего этого в беглой и сомнительной прозе, - написать бы трагедию “Аякс”, в современных стихах, скажем, разностопным трехсложником, с рифмами и “рваной строфой”.

       Доказать самому себе, вопреки своим же убеждениям, что ни один жанр не выдохся, не иссяк, - был бы интимный повод, жгучее желание.

                            10.

       А человеческие качества и свойства, действительно, могут быть востребованы временем другие, не самые лучшие.

       Жизнь усложнялась. Патриархальные, тесные отношения с их “домашним рабством”, когда хозяин и сам трудился в поте лица своего, и к рабам относился по-отечески, сменялись более формальными, далекими, Маркс назвал их классовыми, развивалась торговля и ремесло, раздвигались географические границы, ох, ну что ж я буду об этом писать, читатель об этом может рассказать лучше меня, короче говоря, в этом мире простодушие, благородство и бесстрашие уступали место хитрости, изворотливости, беспринципности, - с ними легче выжить в усложняющейся жизни, легче добиться успеха. (Не уверен, что так оно и было на самом деле, не уверен, что такова скрытая мысль поэмы, но такой вывод можно из нее сделать). Ахилл, Аякс, Патрокл, Гектор – все лучшие обречены; выживает Одиссей хитроумный. Нет, безусловно, не только хитроумный, - и благородный, и многославный, и даже божественный, но хитроумный – прежде всего. Впрочем, унывать не следует: история, по-видимому, устроена на манер травопольного севооборота: одну и ту же грядку попеременно засевают то одним видом растения, то другим, то вообще дают ей отдохнуть. В варварские времена опять потребуется сила и благородство. В ранние феодальные – опять в почете рыцарские доблести… И Баратынский у нас скорбел по поводу прихода “железного века” и “промышленных забот”: что и говорить, разночинная эпоха шла на смену аристократической, дворянской, “в сердцах – корысть”. Но ведь не только корысть, - и самопожертвование, и сочувствие народу (“страдающему брату”) тоже.

       Вообще мне кажется, что “холод и мрак грядущих дней”, замечательно предсказанный Блоком в начале ХХ века, может быть спроецирован не только в будущее, но и в прошлое. Он приходил уже не раз, сметая цивилизации, уничтожая рукописи, сбрасывая на землю статуи, умерщвляя людей.

       Самое удивительное, что бывают передышки, что одному поколению (например, моему) выпадает счастье пережить несколько эпох, увидеть смерть исторического злодея, “тирана”, крушение чудовищной идеологии, возврат к другим, куда более человечным основаниям жизни. Нечто подобное, наверное, чувствовали римляне, дожившие до времен Домициана. Другое дело, что на смену прежнему злу тут же приходит новое, и человек опять удручен и недоволен. А все-таки когда вспоминаю некоторых старших своих друзей, ну, например, Глеба Семенова, Давида Дара, А.К. Гладкова, не доживших до перемен, понимаю, что жаловаться и пенять на судьбу нельзя. Я уж не говорю о тех, кто погиб в репрессиях или блокадном Ленинграде. О чем говорить! Если бы можно было представить Мандельштама лежащим на диване в “хрущевской” квартире, где я навещал Надежду Яковлевну – в конце шестидесятых. Понимание таких “простых” вещей помогало жить и даже писать стихи.

       Я и о Гомере пишу здесь потому, что мне кажется, им владело примерно то же чувство. Назвать его можно благоговением перед жизнью или, если говорить не так торжественно, - интересом и доверием к ней. “Дареному коню в зубы не смотрят”. Ахилл в загробном мире, скажу еще раз, завидует живому поденщику, работающему в поле.

       Существует, конечно, и другая точка зрения. Волю богов, не поддающуюся объяснению, можно назвать абсурдом. Можно ожесточиться и разлюбить эту жизнь, отвернуться от нее. Можно играть на руку отсутствию смысла, добавляя к мировой бессмыслице свою. Такое мироощущение даже выигрышно: так проще произвести впечатление. Все время твердить о возврате билета: сейчас верну. Не сегодня, но завтра – обязательно. И жить с этим потрепанным билетом, что ни день приподнимая его из нагрудного кармана, лет восемьдесят.

       Беспросветно мрачным мне мешает быть слишком многое. Отвлекаюсь, не могу соответствовать, “не подхожу”. Идешь сумрачный, бесчувственный, полумертвый – и вдруг услышишь торопящийся, задыхающийся, прихотливый, поверх всех обид и несчастий, счастливый бег на одном месте. Кто так бежит, пока ты плетешься, еле передвигая ноги? Дворовый тополь, вот кто. Тополь. И не так же ли точно бежит Бах, которого ты так давно не слушал, Бах, которому жилось ничуть не легче, чем тебе?

       А еще неплохо бы перечитать любимое место у Гомера, - прощание Гектора с Андромахой.