Изменить стиль страницы

— Ты говоришь, кило гвоздей? — переспросил Дамир, и пока в лице его было лишь недоверчивое удивление. — Кило гвоздей? — то ли смех, то ли гнев клокотал за этой непрочной оболочкой недоверчивого удивления.

А тот спокойно ответил:

— Кило гвоздей. А куда он денется, если я знаю хорошо: у Гарринчи одна нога короче…

Внезапно Дамир встал, схватил парнишку за ворот и приподнял над столом, тряхнул, словно приводя в чувство.

— Катись-ка, милый, и чтобы духу твоего не было тут. Понял?

Вид у парнишки был щенячий, но он, сохраняя спокойствие, стряхнул руку Дамира, сощурил глаза и презрительно обвел всех горделивым взглядом.

— Вон! — диким голосом закричал Дамир. — Вон, вон!..

Тот не стал задерживаться, но он, щенок такой, успел еще усмехнуться, прежде чем оказался за порогом. Дамир утомленно сел, вяло протянул руку и выключил радиолу. В наступившей тишине гости один за другим стали подниматься и выходить. Скоро в комнате он остался один.

Через минуту с улицы послышалось какое-то оживление, и Дамир подошел к окну. Там чемоданщик Фасхи, ребята-шоферы, Мишка-цыган, Реформатский — все стояли на мостовой и, задрав голову, звали:

— Дамир!..

— Досье Дамир!..

— Дима, дай бог тебе здоровья, сынок!

Мишка-цыган:

— Дима, поедем. Я завожу автомобиль!

Они, кажется, только там опомнились, обрели дар речи; голоса звучали восторженно.

— Я не поеду, — сказал Дамир и махнул рукой. И это был то ли прощальный жест, то ли жест отвержения.

Компания стала разбредаться. Уехал Мишка-цыган. А он стоял у окна, и под ним был городок, скученный меж двух речек и разбросанный слободами по ту и по другую сторону речек, необозримый, теряющийся в густой, еще не сонной копошащейся мгле. И слышалось, и мнилось, как потрескивают колеса таратаек, шелестят травы в степи, кричат в болотцах лягушки, сигналят во тьме автомобили, далеко в степи летит и падает гудок электровоза.

Он с грустью думал о том, что он с самого начала искал с горожанами мира и согласия. Но так ли? Он не мира искал, он хотел их покорить, он ненавидел их тогда. А потом все-таки полюбил, подумал он, они ведь, как дети…

И вдруг его как осенило: да ведь парнишку-то зовут Федей, он брал в ателье фотоаппарат, очень интересовался этим делом.

«Вот щенок, вот щенок!» — подумал он с ласковым и мучительным чувством.

Родня

1

— Эй! — услышал мальчик. — Ты скоро там?

Скоро, скоро. Бисмиллахи-рахмани… пусть мама будет в раю, пусть не беспокоится за него, он не голодает, не плачет… что еще? — И в сотый раз, наверное: бисмиллахи-рахмани, во славу господа милосердного! — ведь другой молитвы он не знает, а старики говорят: хороша всякая молитва, какую ты знаешь.

— Эй, ты скоро там?

Он встал и выпрямился, подтягиваясь на носках, но стена была выше него.

— Я сейчас, — крикнул он, однако негромко, так, чтобы потом сказать, что не слышал, как звали его.

— Бисмиллахи-рахмани, — зашептал он, снова опускаясь на колени. — Пусть могилка не провалится совсем…

Он поглядел на желтый, весь в тонких полегших стебельках холмик, середина которого проваливалась будто на глазах. Он схватил палку, лежавшую рядом, и сильно, со страхом копнул. Сухой подзол пыхнул удушливой пылью, обдав его потную руку, потное лицо. Он еще копнул и тонко, хрипло вскрикнул, увидев желтую, будто из сырой глины, кость. Неужели?..

На кусте крушины раскачивалась трясогузка, ныряла в белые, мелкозвездчатые цветы — и выныривала. Он вскочил, вспугнув птицу, и побежал через пыльные кусты к стене. Когда он перелезал, ограда тоже пылила и крошилась, но мальчик ловко хватался за выступы крепких, сцементированных камней и ни разу не оскользнулся. Спрыгнув на ту сторону, он увидел быка, чью слюнявую, тихо сопящую морду облепили мухи, увидел телегу и сидящего на ней дядю Мирвали.

— Долго ты. Я давно уж зову.

— Я не слышал, — сказал мальчик. Потом добавил: — Дядя, там кости вылезли… из могилы.

Мирвали добродушно засмеялся:

— Давай поехали. Какие там кости! Может быть, ты думаешь, что ее неглубоко зарыли?

— Да! — сказал он вдруг со злостью. — С бедными всегда так… Мама была бедная, ее зарыли кое-как.

Мирвали спокойно и твердо сказал:

— Нет, зарыли как надо. Я сам копал могилу, сам вырыл нишу, хорошую, глубокую нишу, а потом заделал ее крепкими горбылями.

— А холмик проваливается. Я видел там кости.

— Так ведь… кладбище старое. Ты видел старые кости, Салим. Постой-ка, на вот. — Мирвали вынул из кармана кошелек, из кошелька рубль. — Отнеси старику. Да не забудь сказать имя матери, а отца ее звали Нурахмедом! Постой, он будет читать молитву, а ты… не жди, беги сразу.

Он легко соскочил с телеги, подсадил мальчика на стену. Мальчик прыгнул и опять, как в первый раз, поскользнулся на гладкой дерновине ковыля — они тут бугрились на каждом шагу, — упал небольно, а вскочив, побежал между холмиками. Старик-сторож обкашивал траву вокруг старого, покосившегося склепа. Он сунул деньги старику в руку и быстро проговорил:

— За упокой души Мастуры, дочери Нурахмеда. — И тут же пустился обратно, обегая холмики, возле ограды опять упал, не больно совсем, а через забор перемахнул особенно ловко, легко.

— Однако быстро ты, — сказал Мирвали, поерзав задом, затем взял палку. — Ну, цоб-цобе! — понужнул он быка, слегка ударяя по левому боку и заворачивая от стены.

Бык махнул хвостом в репьях и засохшем помете и, мучительно-сладко протягиваясь мордой, шеей, тронул громко затарахтевшую телегу. Громок тележных колес словно падал откуда-то с высоты, раскаляясь и отливаясь в бело-огненном зное. Мальчик представил большое картофельное поле, на котором они будут работать весь день, пропалывать и окучивать картошку, и вздохнул. Утром, когда Мирвали позвал его, мальчик сказал:

— Сегодня мне некогда, мне на могилку матери надо.

— Вот и поедем, — ответил Мирвали. — Сперва на могилку, а потом в поле.

И они отправились на кладбище, совсем в другую сторону, а теперь вот ехали на картофельное поле.

Лукман, сын Мирвали, ждал их у брода. Увидел их и замахал руками, а бык, точно знак ему дали, побежал, хрипя и раскачиваясь. Вбежал в воду, ткнулся мордой и стал пить; он пил и пил, и бока его раздувались прямо на глазах. Салим спрыгнул с телеги, и с Лукманом они пошли по воде, чтобы быку было не так тяжело. Да и приятно ощущать текучий холодок, песок и гальку под ногами. И быку, наверно, приятно бухать копытами и подымать брызги, и даже Мирвали веселее покрикивал и жмурился от налетающих капель.

Поля картофельные начинались почти сразу за рекой. Место хорошо знакомое: невдалеке овраг, где зимой мальчики катались на лыжах; левее, шагов через сто, в большом скалистом холме есть расщелина, выводящая прямо к омуту. В расщелине родник, не замерзающий и зимой, вода из родника светло, с тихим бренчаньем течет в темную, полную чашу омута. По другую сторону омута — тоже каменистый, островной холм, обтекаемый еще и речкой.

До войны вся заречная сторона была широким лугом с густыми травами, цветами, и мальчишек, когда шли они по тропинке к омуту, скрывало с головой. Но в первую же военную весну луг распахали и сплошь засадили картофелем, поставили сторожа. Собака у сторожа, большая, с длинной шерстью, дворняга, выскакивала, случалось, из зарослей картофельной ботвы, но, увидев мальчиков, спокойно поворачивала назад и тут же исчезала в кустах. Участок дяди Мирвали располагался с краю поля, совсем недалеко от омута, и мальчик, доставая с телеги тяпки и провиант в мешке, предвкушал, как он, поработав, побежит к расщелине, пройдет ее узким прохладным коридором, не спеша попьет из родника, а потом разденется догола и с каменного выступа прыгнет в омут. И будет плавать, плавать, пока не надоест.

А пропалывать и окучивать картошку придется, видно, ему одному: Мирвали доставал свои капканы, ведро, кленовую, с клешнями на конце, палку и мешок, в точности такой, в котором была еда («Перепутают когда-нибудь мешки», — подумал мальчик брезгливо), — значит, Мирвали опять будет ставить капканы, а Лукмана заставит носить воду из омута, чтобы лить ее в сусличью нору. Выскочит суслик — Мирвали ловко, мягко придавит его клешнястой палкой. Но он и руками ловко и точно схватывает.