Изменить стиль страницы
4

После всего, что с ним произошло, побежать бы ему к омуту и броситься головой вниз в темную холодную глубину — и вынырнуть заново рожденным, очищенным от скверны, юным и чистым. Или подраться с целой толпой мальчишек, до боли, до крови, чтобы вместе с кровью стекла с него грязь, и легкий, чистый дух победы освежил и обновил бы его. Но вместо этого мальчик уснул тяжелым сном, и снились ему кошмары. Спасительными казались любые звуки, любые действия, которые извне, из яви подняли и оторвали бы его от кошмаров.

И такой вот спасительный миг пришел перед самым рассветом. Он мгновенно, радостно вскочил, когда по оконной раме кто-то заколотил громкими и частыми ударами.

— Эй, Салим! — услышал он голос Мирвали. — Вставай, сынок, эй!

Мальчик подбежал к окну и растворил его.

— Побыстрей, сынок! Мы еще сможем догнать…

«…и спасти его!» — послышалось мальчику, и он отбежал от окна, быстро натянул штаны и рубашку и выпрыгнул из окна прямо в руки Мирвали. Мирвали показал перстом в пролет улицы, узкий, смутный, как тоннель, и, подталкивая мальчика, побежал.

Предутренний туман заметно светлел на глазах, и этот слабый намек на светлый день странно порождал ощущение назревающих звуков. Но это звенело у него в ушах, а все вокруг было погружено в глухую, неживую тишину. У чьей-то подворотни они увидели сонно-взлохмаченного пса, который глянул на них изумленно и даже не заворчал.

— Мне казалось… я слышал, как этот негодяй собирается… а проснулся, его уже и след простыл, — хрипло рассказывал на бегу Мирвали. — Но он далеко не уйдет… и поезда до утра не будет… разве что товарняк…

— А товарняк… чем не поезд, — отозвался мальчик с каким-то радостно-злым чувством.

— Да, да… ох, негодяй, ох, сучонок!

Они должны были пробежать улочку насквозь, выйти к мосту через другую речку, огибающую городок с западной стороны, а за мостом — мимо беспорядочно разбросанных домиков слободы — в гору, к домикам пристанционного поселка, к пакгаузам, к водокачке, к вокзалу, откуда по утренним звенящим рельсам уходят поезда на запад. Только бы Лукман не успел!.. И хорошо, и больно ему было, и хотелось только одного: увидеть Лукмана, дотронуться до него, ставшего ему таким родным, хоть плачь. Но он понимал и то, что они насильно должны вернуть его домой. И ничего с собой не мог поделать: раз позвал его Мирвали, он не мог воспротивиться, с главою рода не спорят.

Они бежали теперь уже по мосту, по гулким его доскам, взбивая легкую пыль. За мостом начиналась улица, зажатая между приземистыми домиками и подымающаяся все вверх, вверх, овражистая и то пыльная, то сухая и гладкая, как асфальт, желтый асфальт. Они бежали, но утро бежало быстрее их, уже солнце светило им в спину и подымало туман, который с минуту еще лежал на крышах, а там отрывался медленно и воспарял ввысь, чтобы тут же раствориться в светлеющем воздухе утра.

Они окончательно изнемогли, когда услышали паровозный гудок, и, подстегнутые им, сделали еще один рывок, и взбежали на горку, на вершину ее, откуда сразу же увидели пристанционные строения, водокачку, серо-зеленое здание вокзала и сквер перед ним с растрепанными кустами акаций и гипсовой фигурой купальщицы у входа в сквер.

Мирвали на бегу свернул в сквер и, склонившись перед гипсовой купальщицей, точно перед богиней, подставил просящие ладони, сложенные лодочкой, и водой, наполнившей ладони, ополоснул острое, гневно-осунувшееся лицо.

Мальчик тоже подставил ладони, поднес к глазам и увидел, какая вода чистая и как просвечивают сквозь ее холодящую стеклянность розовые его ладони с извилинами, похожими на узкие русла в мокром песке. Теперь он осознавал вполне, зачем они здесь, — должны поймать и вернуть домой Лукмана, — но вряд ли догадывался о последствиях их вмешательства в то, что задумал этот сумасбродный Лукман. Одно только волновало его: не зря ли бежали, не успел ли удрать Лукман? «И я останусь один, совсем один…» Но почему один? И почему… зачем ему оставаться после всего, что сделали с ним?

Еще один гудок, продолжительный и соединившийся с длинным лязгом колес, подтолкнул их, и они выбежали из сквера, кинулись к перрону, где толпа ожидала пассажирский. А тот поезд, товарняк, готовый к отходу, стоял далеко, передом зайдя почти за водокачку. Они растерялись, но в ту же минуту увидели Лукмана.

Он бежал, перескакивая через рельсы и забирая вправо, где протянулись два стальных рельса, чье дрожание то ли чудилось им, то ли вправду оно каким-то непостижимым образом давалось их зоркому взгляду.

И они побежали, тоже забирая вправо, и Салим кричал ликующим, добрым, увещевающим голосом:

— Постой, постой же, Лукман! — И себе: — Ах, да ведь все равно догоним.

Он настигал Лукмана, бежавшего из последних сил, настигал — и какая-то тоска, виноватая нежность настигала его самого и сковала бы, наверно, по рукам и ногам. Но он уже догнал, наскочил на Лукмана и упавшего охватил его руками. И удивился, как резко, с ненавистью тот оттолкнул его…

Поезд медленно уходил, и шпалы дрожали, по рельсам прокатывался густой уверенный звон, и тело Лукмана сотрясалось в такт колесному стуку, и бормотание мальчика, сливаясь с шумом, тоже как будто уносилось вслед за стуком колес.

— Ох же ты и гадина, — сказал он наконец отчетливо. — Ты, ты гадина!

Подбежал Мирвали, совсем не злой, а смеющийся, красный, с лицом теперь уже не гневным, не острым, а широким.

— Ну и задал ты нам работку, сынок, — сказал он, наклоняясь и дотрагиваясь до худого плеча. — Подымайся, пойдем потихоньку, пока народ не собрался. — Он поднял его мешочек, забросил за спину и пошел не оглядываясь, ловко перешагивая через шпалы, к перрону.

Когда прошли железно-решетчатые ворота, то увидели перед зданием вокзала «коломбину», крытый брезентом грузовик с прорезанной дверцей в заднем борту, с железной лесенкой. Пассажиры уже образовали толпу, и они с трудом протиснулись в кузов, заняли место на длинной дощатой скамейке. Билетерша закрыла створки, повернулась к пассажирам и стала выдавать им билеты, ловко ловя мелочь и кидая ее в кожаную сумку, висевшую у нее на груди.

Мальчики сидели рядом, теснота прижимала их друг к другу, но Лукман напряжением в теле, отчуждающим и острым, словно оставлял между ними пустоту. В душном, быстро полнящемся запахом пота кузове от Лукмана исходило какое-то сухое тепло. Салим не совсем еще понимал гнева и отчуждения друга — зачем, ведь опять они вместе, это лучше, чем ехать одному куда-то в неизвестность. Но чем дальше, тем тревожней он думал: что-то будет? Что будет потом, когда они выйдут из машины, пойдут к себе домой… как все у них потом будет?

Машина остановилась на базарной площади, дальше она не шла, пассажиры один за другим стали вылезать, качаясь, толкая друг друга, и, даже оказавшись на земле, как-то странно, будто нарочно задевали друг друга.

— Ах, сынок, сынок, — говорил Мирвали, крепко хватая Лукмана за руку и ускоряя шаг. Салим зашел с другого бока, хотел мягко взять Лукмана за руку, однако он не дался.

Когда он пришел к себе домой, Нина заканчивала завтрак, собиралась на работу. Она очень удивилась, что с утра он где-то пропадает.

— Ты что, не ночевал дома?

— Ночевал, отстань.

— Ну, ладно, ладно. Мальчишки, слышь, передают тебе привет. А что, писем не было?

— Не было, — сказал он и лег, не раздеваясь, на свою кровать и отвернулся к стене.

Он не спал, но ощущение времени потерял совсем, так что, когда опять увидел Нину, удивился.

— Я прибежала попить чайку, — сказала она и замолчала. Потом тихо сказала: — Вот… собирались мы к Мирвалиеву, а он умер. Сегодня будут хоронить.

Он долго молчал, затем повернулся и сел в кровати. Потом спросил:

— На братском?

— На братском. Что же ты плачешь?

Он не отозвался и опять лег. Молчал и лежал с открытыми глазами, глядя куда-то в одну точку, и Нина больше ни о чем его не спрашивала. Потом она ушла. Привычно проходили в окно звуки с улицы: мягкое тарахтение тележных колес в пыли, кудахтанье кур, голоса с речки, где женщины стирали половики, — и звуки эти в какой-то миг почудились ему музыкой, сопровождающей печальное движение.