Изменить стиль страницы

Он приотворил дверь, провел меня к кабинету наследника, предупредил его о моей просьбе, и через минуту я был перед особой его высочества.

Государь–наследник цесаревич Павел Петрович принял меня в собственном малом кабинете. Он стоял, полуоборотясь к окну, и надевал большие, с раструбами, лосиные перчатки, поданные ему для прогулки. У крыльца, как было видно из окна, поигрывал подведенный рейткнехтом любимый его, столь известный впоследствии, белый англизированный верховой конь по кличке Помпон. Как теперь, вижу статную, рыцарски–благородную фигуру Павла Петровича: лиловый бархатный сюпервест, поверх короткого белого колета — кружевной шейный платок и такие же манжеты, высокие ботфорты со шпорами, треугол с плюмажем под мышкой и орденская звезда на груди.

Не забуду я, пока жив, благосклонного приема великого князя, хотя вначале на меня и погневались. Прием даже главных сотрудников цесаревича, Аракчеева и Неплюева, был также, по мере объяснений, сперва строгий, потом сочувственный. Как давно было и как между тем все ясно помню, точно вчера то совершилось.

— Перевода прошу, — осмелился я прямо сказать. — Вовсе увольнения из гатчинских батальонов.

Мне были хорошо знакомы быстрые, неудержимые вспышки этой безупречно–благородной и по врождению кроткой души, не терпевшей признака кривотолков или лжи.

— Обманул? Ивана Павлыча провел? Добился? Вон, вон, вчистую! Курятники, полотеры, торгаши!

Курятниками и полотерами в досаде в то время обыкновенно называли большую часть тогдашнего гвардейского офицерства, действительно в оны годы более походившего на богатых купцов и мещан, чем на военных.

— Меня требовали к Шешковскому, — в силу я проговорил.

— К Шешковскому? Что ты?

— С меня взята подписка в молчании.

— Ну как знаешь…

— Перед всеми, но не перед моим благодетелем должен я молчать, — ответил я.

Тут откровенно я передал все, что со мною произошло в Петербурге. Я говорил без стеснений. Меня слушали сумрачно, глядя в окно и изредка чуть слышно восклицая под нос, особенно при упоминании некоторых имен: «Coquins scellerants…»[22]

— И если, простите, — заключил я, задыхаясь от подступивших слез, — если государь цесаревич, коего обожать и коему служить я готов до гроба, соблаговолит оказать мне милость, молю о дозволении мне ехать не в деревню к отцу, а на Дунай, в действующую армию, куда ныне стремлюсь и по долгу совести, и по судьбе, постигшей меня.

— Жаль, жаль… то было так изрядно выпекся! После наших батальонов заразишься, погибнешь в праздности и тамошней распутной толкотне!

Я в то время уж знал причину особливого гатчинского неудовольствия на светлейшего, который не хотел или не сумел в омуте дворских интриг отстоять священного и искреннего рвения государя–наследника — быть при действующей армии.

— Впрочем, поезжай! Так и быть… Берусь лично устроить твое дело. Нынче ж будет доведено в Царское и доложено о тебе… На Дунае и впрямь не один ведь Пансальвин, Князь Тьмы… там Суворов, Гудович, Кутузов…

Я, склонясь в почтительном молчании, ожидал дальнейших сообщений.

— В Яссах будь недолго: балеты, комедиянты, когда войско рвется к бою; целый сераль разряженных модниц и замужних бесстыдных побродяжек, а еще не взял ни одной путной крепостцы, не то что пашалыка… Ну можешь готовиться, с Богом… Поезжай; повидаешь графа Александра Васильича, Михаилу Иларионыча, кланяйся им. А что найдешь нужным, отписывай ко мне — только осторожней. Понимаешь?

Не забуду последних часов моего пребывания в Гатчине. Надо было узнать от Аракчеева результат доклада в Царском. Аракчеева я дома не застал и положил вновь добиться аудиенции великого князя, как моего батальонного командира. Я сел в саду на скамье за кустарною клумбою, ближайшей к крыльцу цесаревича, и просидел здесь долго, не решаясь вновь просить Кутайсова и раздумывая то и се о предпринятом отъезде на Дунай. Солнце сильно припекало. Я очнулся, заслышав курц–галоп Помпона. Белый конь был взмылен. Его потемнелые бока тяжело дышали. Видно было, что цесаревич, для рассеяния пришедших мыслей, сделал немалый тур по окрестным полям и лесам.

Завидев меня и как бы ожидая моего обращения, он замедлился на ступеньках крыльца.

Я осмелился подойти и спросить, последовало ли разрешение государыни и дозволяет ли его высочество сообщить о том моему ротному.

Кивком головы он ответил утвердительно и с улыбкой махнул мне перчаткой с крыльца…

Великий князь сдержал слово. Он испросил обо мне разрешение государыни. Зубовым же было все равно, лишь бы с глаз меня долой. Они поддержали ходатайство цесаревича, был подыскан и благовидный к тому предлог. Меня командировали в южную армию с очередными депешами, отдав притом на усмотрение и в распоряжение светлейшего и обязав нигде не токмо не сворачивать с пути, но даже и не останавливаться.

Таким образом, лишенный возможности проведать родителей, я откланялся его высочеству, простился с товарищами и с фельдъегерской подорожной и с сумкой на имя фельдмаршала уехал прямо в Молдавию.

Надо, впрочем, сознаться, я свернул с дорога, заехал в Горки. Что я хотел там предпринять, не помню. Когда я приблизился ко двору, был уже поздний вечер. Ажигинский дом кое–где светился; я разглядел свет в гостиной и в комнате Пашуты.

Остановясь у ограды, я вошел в сад. «Нет! Объяснения не помогут», — решил я, возвращаясь. В отблеске гостиных окон я разглядел заветный дубок, прошел к нему, ухватил его за ветви, с силой рванул из мягкой клумбы, надломил и без оглядки уехал обратно по маршруту.

Чем более я удалялся от родины и приближался к югу, тем странней и непостижимей казалось мне все происшедшее со мной. «А уж как удивится Ловцов, — утешал я себя. — Он ожидает ответа на свое письмо, а вместо ответа — вот я сам…»

Дни становились жарче, небо прозрачней и синей. Вот украинские степи, Днепр, запорожские хутора и опять степи. Вот долгополые белые свиты и широкие войлочные капелюхи кишиневских царан. Вот кукурузные и табачные нивы, жидовские корчмы и лавчонки — арнауты, румыны, — цыганские грязные таборы, мамалыга с маслом, перец в каждом кушанье, овцы с курдюками, верблюды в возах, сторожевые вышки, казацкие разъезды, пехотный у какой‑то речки лагерь и цель поездки — столь ожидаемый город Яссы.

V

Сильно колотилось мое сердце, когда я приблизился к резиденции главнокомандующего и начал соображать, что вскорости должен буду предстать пред лицом мужа толикой силы, гения и столь многих, всюду гремевших противоположностей нрава.

Неподалеку от Ясс, у небольшой молдавской корчмы, меня догнал другой курьер. То был немолодой и как жук черный от пыли и загара провиантский офицер. Мы зашли освежиться в корчму, и как, разговорясь, узнали, что нам путь к одной цели, то и решили ехать остальные перегоны вместе. Он возвращался из командировки от главной квартиры, а потому возбудил во мне живейшее любопытство узнать, куда и зачем он ездил. Он, впрочем, более отмалчивался. В числе его поклажи были два небольших, упакованных в рогожи бочонка, которые он особенно бережно хранил и, несмотря на усталость, не спускал с них глаз.

«Верно, червонцы», — подумал я, но казны без конвоя не возят.

— Не порох ли? — спросил я, указывая на багаж.

— О, нет, — неохотно ответил мой сопутник. — Иначе как бы я мог курить! Не порох, а взорвать может мою судьбу почище всякой бомбы…

Он между тем разговорился со мной о других предметах и сообщил мне многое о светлейшем, о чем прежде я знай только слегка. Нам предстояло вместе явиться к князю. А потому остальной путь Потемкин не сходил у нас из беседы: как примет нас обоих, будет ли доволен и что с того выйдет каждому из нас.

Сын небогатого смоленского дворянина, князь Григорий Александрович Потемкин в молодости, как всем ведомо, обучался у духовных, а потом в Московском университете, из коего был исключен «за лень и частое нехождение в классы». Он обратил на себя внимание императрицы Екатерины еще при восшествии ее на престол. Попав из гвардейских офицеров в обер–секретари Синода, а вскорости и в генерал–адъютанты к ее величеству, он не раз, видя к себе из‑за придворных интриг охлаждение государыни, решался бросить свет и даже подумывал о пострижении в монахи. А когда ему вследствие неосторожного приложения к больному глазу примочки тогдашнего всезнайки, фельдшера Академии художеств Ерофеича пришлось на один глаз окриветь, то это так повлияло на его амбицию, что он и впрямь удалился в Невскую лавру, отпустил бороду, надел рясу и стал готовиться к пострижению. Прозорливость и доброта сердобольной монархини и тут его спасли. Екатерина его навестила и уговорила возвратиться к своему престолу. «Тебе, Григорий, не архиереем быть, — сказала она. — Их у меня довольно, а Потемкин один, и его ждет иная в мире стезя».

вернуться

22

Отпетые мошенники (фр.).