Изменить стиль страницы

— Охота, братцы, без дела стоять? — сказал Бецкий, обращаясь к народу. — Государыню, кормилицу нашу, беспокоите… Все кончится, верьте, благополучно. Ну где им, горе–богатырям, супротив русских? От Петра‑то Великого поговорку, чай, слышали?.. Погиб, как швед под Полтавой…

— То, ваше сиятельство, Полтава, — судачили в толпе, — а эвоси вон нас куда, к самому ему на порог вдвинули.

Слепой старец, прикусив язык, заковылял к своей карете.

Пальба к вечеру затихла, а с нею куда делись и сомнения. Столичный люд известно каков. Охотники до веселостей и всяких праздных утех мигом приободрились. Невская першпектива покрылась гуляющими. Началось гонянье беговых, охотницких дрожек, колясок в шорной аглицкой упряжи. Понесли хвосты расфуфыренные, с ливрейными драбантами, модницы. Зашмыгали, тараторя о шведской пальбе, гвардейские и статские петиметры. Зашел Я в военную коллегию: там одни писцы; мое дело не двинулось. «Что, — думаю, — останусь еще день, все равно ехать с пустыми руками. А к вечеру авось что‑нибудь объяснится и о шведах». Я же в те роковые дни возил о них первые секретные предуведомления.

И захотелось мне при этом воспоминании самому повеселиться, встретить товарищей, с горя с ними покутить. Из коллегии я зашел в книжную лавку Глазунова, узнать, нет ли там новых о политике ведомостей. Слышу разговор двух посетителей.

— Сегодня, — сказал один из них, — государыня повелела дать на Царицыном в театре трагедию «Рослав».

— Дмитревский [8], il grande, большой таленто! — произнес другой, старый, очевидно, иностранец. — В Париже с Лекеном, в Лондоне с Гарриком на одной сцене играл. Надо бы в театр.

Меня как бы что подтолкнуло. Я пообедал в Демутовом трактире, бросился на Царицын луг, в Книпперов театр. Там я взял себе наилучшее место в партере и до вечера бродил по набережной у Летнего сада.

Недавно переделанный из простого балагана, этот театр был новинкой для горожан. Лож не имелось, а кроме партера вдоль стен был сделан трехъярусный открытый балкон, отделения которого, без промежутков, искусно возвышались одно над другим. Живопись плафона и стен хоть и была изрядно пестра, зато общий вид зрителей, сидящих амфитеатром, как в древности, весьма хорош. На занавеси была изображена Фемида, принимающая поздравления благодарных россиян. Кроме парадного крыльца имелось еще несколько отдельных подъездов, просторных и столь умно устроенных, что давки, особенно во время несчастья, пожара, при выходе случиться не могло. Давно то было, и много после переиспытано, а я до мелочей ясно помню, как проведен мною был тот вечер.

Сел я, стараясь быть как можно спокойнее, на свою лавку.

Сбоку у меня старичок, тот самый иностранец, что у Глазунова подал мне мысль об этом спектакле. Мы разговорились. Он оказался итальянцем, учителем молодого графа Бобринского. Вижу, через ряд скамеек, против меня два вертлявых затылка, в разубранных первым парикмахером косах; гвардейские аксельбанты и галуны; тончайшим» духами отдает от платков, коими они машут при аплодисменте актрисам.

— Кто это? — спрашиваю итальянца.

— Граф Валерьян Зубов… Знаете?

— А другой?

— Его Санчо Пансо, Трегубов.

Я так и вскипел, но, странное дело, остался почти спокоен и тих, точно не слышал ответа соседа. Помню, как с легким сердцем и даже весело я прислушивался к игре актеров, а в междудействии — к шуму и к громкому говору, больше по–французски, с места на место переходивших театральных пересудчиков. Раздавалось и обычное в те годы щелканье орехов во время игры не только в задних рядах партера, но и в ближайших к сцене отделениях балкона, где заседали первые столичные модницы.

Больше всех вертелись граф и Трегубов. В самых патетических местах знаменитой княжнинской трагедии [9], как бы нарочито тем оказывая пренебрежение к высокому искусству Мельпомены [10], они с преглупою угодливостью то подавали знакомым дамам в нижние ложи лорнетки, цветы, то подносили им сласти или публикации о модах, причем непомерно гремели шпорами и саблями.

В одно из междудействий, утомленный духотой, я вышел с итальянцем подышать свежим воздухом, а кстати завернул и в особую при театре караулку, где, в видах бережности от огня, разрешалось курить. Желающие здесь же имели обычай распивать принесенные из лавок прислугой и привезенные из дому бутылки венгерского и прочих вин. Мы покурили и вышли.

Вижу, на площади у крыльца стоит в кругу припевал граф Валерьян Зубов.

— Что мне декламаторские таланты и это вытье вашего прославленного Дмитревского! Ужели не постыл он вам? Вот Неточка Поморева — это другая статья…

— Так решено? — спросил его Трегубов.

— У разъезда, господа, — объявил Зубов. — Сперва аплодисменты, цветы — а там…

Более я не расслышал. Взглянул на его румяное от экстаза, красивое и смеющееся женоподобное лицо и вдруг увидел под буклей, в ухе, брильянтовую сережку. Тут и вспомнилась мне Пашута. Все завертелось передо мной: офицеры, площадь, толпа, спешившая из караулки, экипажи, фонари.

— Вам бы, сударь, — сказал я, подойдя к графу, — не за актрисами гоняться.

Зубов смешался.

— Что вам угодно? — спросил он. — И кто вы такой? Не имею чести вас знать.

— А я вас доподлинно знаю, — ответил я, — не угодно ли на пару слов?

Он отошел со мной в сторону. Я назвал себя.

— Но в чем же ваша надобность ко мне? — спросил он.

— Час и место, государь мой, если вы памятуете, что есть честь.

— Дуэль? — спросил он вполголоса, покраснев.

Все его прихлебатели поотодвинулись при этом слове, и ни на ком нет лица.

— Что ж, — продолжал он, — я не прочь от сатисфакции; только не в таком месте, господин Бехтеев, конверсация, и притом убеждены ль вы доподлинно в моей токмо провинности? То было недоразумение, карнавальная шалость в масках, на пари… И притом не о вашей родственнице…

— Ни слова больше! Да или нет? — вскрикнул я, задрожав и хватаясь за шпагу.

Чувствую, меня схватили сзади, отводят дальше от публики. Оглядываюсь — два незнакомых артиллериста, открыто ставшие за меня. «Давно пора проучить зазнавшихся фаворитовых родичей и их друзей! — говорят они, пожимая мне руки. — Мы к вашим услугам». Я им назвал себя и место моей стоянки. Они подошли к графу и к его сателлитам[21] и условились о сроке и месте поединка. Установили драться вечером следующего дня на пистолетах за Калинкиной деревней [11].

Утром я отправил нарочного в Гатчину, извещая, что коллегия замедлила с выдачей порученных мне вещей и что я надеюсь все окончить через сутки. Пообедав где‑то в гостинице, я прокатился почему‑то мимо Николы Морского и по Неве и заблаговременно возвратился на постоялый. Тут я заперся в нанятой горенке и стал писать письма к родителям. Я писал с увлечением, орошая слезами последние, быть может, строки к дорогим сердцу людям, и откровенно, без утайки рассказал им все, что со мной произошло и к чему я по долгу совести готовился. Отнеся лично письмо в почтовую контору, я прилег отдохнуть.

— Было недалеко до вечера. Тревоги предыдущей бессонной ночи утомили взволнованный дух. Мне мерещилось близкое будущее: роковой, безвременный конец, сраженные горем отец и мать и отношение к моей судьбе Пашуты. Тяжелые, мрачные мысли роились в душе. Вот получается в родном доме мое письмо, а вот и приказ по флоту: исключается из списков убитый мичман такой‑то. Я не мог вздремнуть, встал и присел писать прощальное обращение к своей изменнице. С этою исповедью на груди я решил идти на барьер.

Много ли прошло времени, не упомню. Над одной строкой я задумался. Пашута как живая представилась моим мысленным взорам. Вот она девочкой, быстроглазая, стриженая, резвая, как перепелка, встречи в Горках, в вешние цветные дни, беготня по пахучему саду, прятки у гротов, катанья в лодке, качели у пруда. Затем переписка, бабушкины запугиванья влюбленным, трубящим в рог, отставным юнкером, пересылка поклонов, стихов. А вот она в Петербурге, уж матушка сестрица, Прасковья Львовна, хотя для меня все та же Пашута. Урок танцев, уморительный старичок учитель со скрипочкой; мать в пудромантеле за клавесином, пение романсов, чтение Ричардсона, Дидерота, Дефо [12], прогулки пешком и в санях на буреньком, беседы вдвоем. И так близко было счастье. И все улетело как сон. «Вы меня предали, продали, и кому же? Знаете ли вы, что за личность, на искательства которой вы поддались? Вы для него — минутная забава, одна из прихотей праздного, пустого, избалованного верхохвата. Отчего вы не сказали мне ранее и откровенно? Зачем безжалостно разбили любящее сердце? Говорят о какой‑то случайности, роковом недоразумении. Нет, вы недаром о нем говорили, интересовались им. Наконец… письма… Да, я узнал, вы их получали, а о них мне ни слова. Но знайте, никогда и ни в каких обстоятельствах…»

вернуться

21

Зависимое, подчиненное лицо, приспешник.