— Мы чересчур долго боролись с немцами словами, господин учитель.
Он ничего не ответил. Наверное, удержало кислое выражение на лице Габрюнене. (Габрюнас недовольно крякнул: «Борец в юбке. Ишь ты, захотела мир перевернуть».) Но потом не мог заснуть, хоть и осоловел от жаркой бани и сытного ужина. «Чересчур долго боролись словами…» Нет, эта мысль была не новой. Он не знал, когда она возникла у него, но ужа на могиле Милды он мог произнести эти слова. Правда, тогда он счел бы их запоздалым выводом (непоправимая ошибка, и все), а теперь знал, что здесь нельзя ставить точки, что есть какое-то продолжение этой мысли — он о нем догадывается, но не смеет додумать до конца. Ведь додумать до конца — значит принять решение. Он понимал, что нужен лишь легонький толчок, и был уверен: раньше или позже это случится.
И когда на следующий день в горницу Габрюнасов набились гости, ему стало ясно: пробил час. Охваченный странным чувством (моряк, который видит, как удаляется родной берег, и знает, что туда не вернется), он смотрел на гудящие столы, уставленные мисками и кувшинами, и с горечью думал, что эти люди собрались сюда лишь для того, чтобы набить желудок, напиться и, опорожнившись, начать все сначала. Святая обязанность каждого — как можно больше пропустить через свой желудок. Сальные подбородки… Осоловевшие глаза… Рты… Глотающие, жующие, давящиеся лакомым кусочком, изрыгающие рев. Скоты… Еще вчера он бы осудил их, высмеял, не выделяя из этого стада и себя, а сейчас вместо презрения были жалость и чувство своей ответственности за все это. Да, ответственности, «…поскольку, — думал он, — я уже понял, а они еще не могут понять. Мое горе, излей даже я его за этим столом, было бы лишь рассказом, а не их собственным чувством. Итак, говоря словами Христа: они невинны, ибо не ведают, что творят. А я?»
— Выпьем, господин учитель. Так или сяк — один конец.
— Да уж, сегодня — молодец, завтра — мертвец.
— Вот и я так говорю. Завтрашний день не лошадь, не купишь, в зубы не посмотришь. Так что милости просим, не побрезгуйте, господин учитель, — приставали к Гедиминасу со всех сторон.
Он машинально поднимал стакан, чокался с соседями по столу, пил не меньше других, но не пьянел.
— Верно говоришь, Йокимас, завтрашний день не лошадь. Бей, пока лежит, валяй, пока… Ха-ха-ха! Большевики придут, все дырочки заткнут.
— Гуляй, сосед, пока гуляется!
— Господин учитель… Потише, чего разорались, дайте потолковать с ученым человеком. Вы же умный человек, господин учитель, скажите, неужто большевики немцев побьют?
— Да не дури ты ему голову. Жалко тебе их, немцев-то? Учителей арестовали, гимназию закрыли. Выбросить наших детей на улицу, а на их место солдат поставить… Друзья нашлись! Таким только в морду да под зад коленкой. Вон в свой фатерланд!
— Будет драться-то. Посмотрим, что запоешь, когда красные комиссары прикатят.
— Не прикатят, не бойся: англичане с американцами их за шиворот схватят. Снова будет Литва!
— …Жеребчик на диво. Хорошая лошадь будет…
— …За быка — пуд! Очумел! Батрак за день пуда не наработает. Его же коровенке радость, да еще пуд в придачу. Дудки!
— Зато какой приплод!
— …Можно жить, ты не говори, соседушка, можно!
— Такую лошадь, сволочи… Поди, уж под Ленинградом, бедняжка… Гнеденькая, моя гнеденькая… За родного сына так бы не…
— …Так вот, через кого наше родство приходится. Одного пня побеги, можно сказать, а если б Габрюнас вместе за стол не посадил, и дальше бы ходили: здравствуй — до свидания, и пошел. Давай расцелуемся, что ли…
— …А я-то думал…
— …Да что ты артачишься, Тамошюс? Зачем на весы-то? Ведь на глаз видать: у моей бабы задница на три пяди шире, а титьки… хе-хе… одну заместо подушки подложишь, другой укроешься. А твоя что — свистулька. Задик как у зайца, в поясе ладонью обхватишь. Ветром унесет! Нет, так на так не выйдет. Не меняюсь! Давай сусек пшеницы в придачу.
— …Антихрист… Гремит, летит… И будет как в пророчествах царицы Савской написано. Налетят, как саранча, сметут. Были люди, народ, вера, а настанет царство антихриста, где правит Люцифер.
— Немцы хвастают, что тайное оружие изобрели.
— Оружие! Ха! Поможет оно нам, как мертвому припарка, это ихнее оружие. Когда два кабана сцепились клыками, а ты вроде муравейника под ихними копытами, спасения не жди. Потопчут, расшвыряют, сам господь бог не узнает, что был тут божий мир.
— Газеты нарочно стращают. Это чтоб наши помогли им воевать.
— Дай боже, дай боже, чтоб было так…
Разговор ширится, отрывая одного за другим от песни, которая наконец затихает. Повседневные дела, заботы, их оттеснила политика. Правда, кое-кто еще жалуется на напасти, преследующие горемыку крестьянина («Черт, не сноха…» — «Была бы у тебя, сосед, такая бешеная теща…» — «А уродилась-то редкая, плешивая, сам-восемь, не больше…» — «Не было б поставок, еще туда-сюда, а то суешь им в глотку задарма…»), но и их, занятых своей хворью бедолаг, вскоре увлекает общее течение. Что будет завтра? Не с Юргисом, Пятрасом или там Йонасом, а со мной. Вот-вот — со мной. Доля одна, это ясно, потому и охаем вместе, но раз тонуть, то почему разом, связанным одной веревкой. Вот бы обрезать ее и вынырнуть на поверхность!.. Куда уж там… Ты такое же зернышко, как и другие, сидящие здесь, — вместе просеетесь сквозь сито, а оттуда — в корыто свиньям. Последыши! На семена вы не годитесь. Но подожди, подожди… Если по имуществу смотреть, то у него земля получше моей. И родня у меня чистая — никто руки к евреям не приложил да с белой повязкой не гулял. Не возьмут же всех да, как баранов, подряд… Не-ет, должен быть какой-то отбор! Ведь и в первый год, как пришли… Хоть и тогда таким, как я, досталось. Правда, землю не тронули, было тютелька в тютельку, зато налоги и вообще… Кулак! Рабочую силу эксплуатируешь. Все, кому не лень, пальцами показывали, ругали в глаза и за глаза, будто я человека убил. А теперь, ежели воротятся, еще круче возьмут. Сделают, чего тогда не успели. Смеешься, соседушка? Смотри, чтоб не заплакал. Думаешь, у тебя дюжина гектаров, так ты за ними как у Христа за пазухой? Отберут! Колхозы будут. Сгонят всех к одному котлу, как у них в России. Дадут держать курицу да козу, а остальное — ихнее, казенное. И сам ты будешь казенный. Кормежка, одежка ихняя, как в армии, а ты служи до могилы. Рекрут. Лодырь будет прохлаждаться, а ты, честный человек, за него вкалывай. Потом и ты начнешь прохлаждаться, — кому же приятно трубить, когда другой лежмя лежит? Так все приспособимся, а тут и хлеба поубавится. И тогда, хочешь не хочешь, начнешь воровать. А где эти близнецы — воровство да лень, — там и до сумы и до тюрьмы рукой подать. Говорят вот, придут, зарежут, а чего им резать, коли сами подохнем? Сгнием заживо и телом и душой. Такова воля божья, такова доля наша. Скачи не скачи, как лягушка перед косой, никуда не денешься: с обеих сторон косари, да две косы, да две разинутые пасти. Какая разница, к кому попадешь: медведю в зубы или волк тебя схрупает? Главное, чтоб не жевал. Если уж помирать, так сразу! Чего тут страшного, если придут и всех — р-раз! — с лица земли… Чему быть, того не миновать, а пока — живем. Живем, братцы! Наш этот час, этот день, это рождество. Может, последний (капут, конец!), но наш. Веселись! Пей, радуйся! Ну-ка, песню!
затягивает сидящий напротив Гедиминаса человек с торчащим кадыком.
И тут же голоса подхватывают: