Нам хотят внушить, что большой талант (а никаких проявлений его мы не видим) имеет право на «нестандартное» поведение, оно, мол, свидетельство небанальности и яркости. А мне захотелось сказать драматургу: вы поэтизируете человека, за позой которого нет ничего, кроме чувства собственной безнаказанности.
Быть или казаться?
Своеобразно возникает эта проблема в жизни людей свободных профессий — актеров, литераторов, музыкантов. Многим из них веками было свойственно стремление выделиться, подчеркнуть свою исключительность, принадлежность, к избранному кругу. Так появились выражения: «поэтическая прическа», «актерская физиономия», «художественный беспорядок». Поэтические кудри до плеч, бархатные куртки и банты художников, шевелюры музыкантов описаны в литературе, запечатлены в живописи и на фотографиях. Высмеяны в карикатурах и эпиграммах. Менялась мода, а вместе с ней и ее художественно-артистическое ответвление. Помните провинциального «первого любовника» в одном из рассказов Чехова? Молодого человека в прюнелевых ботиночках и с томным голосом, который хвастается своими любовными победами?
Настоящим актерам, поэтам, музыкантам не приходится заботиться о том, чтобы их узнавали по оригинальности одежды и манер. Такое стремление — почти всегда признак внутренней неуверенности.
Первыми известными литераторами, с которыми я познакомился в юности, были Михаил Аркадьевич Светлов, Константин Георгиевич Паустовский, Александр Иосифович Роскин, Рувим Исаевич Фраерман — каждый личность, да какая! По напрасно стараться вспомнить, чем отличался их облик от облика любого представителя интеллигентной профессии тридцатых годов. Ничем!
Вот у меня на столе одна из фотографий Светлова. Он сидит на сцене Центрального Дома литераторов в день своего последнего юбилея. Темный костюм, незаметный галстук, ни намека на оригинальность или фатовство.
Огромная витрина с довоенными фотографиями литераторов, погибших на фронтах Отечественной войны. Какие скромные костюмы, пиджаки, куртки, кепки, рубашки! И какие прекрасные, незаурядные лица! Зато вспомните, как вызывающе импозантен, демонстративно-элегантен был некий литератор в неоконченном «Театральном романе» Булгакова и какую сатирическую злость автора вызывало его демонстративное пижонство и сибаритство!
Одного такого служителя муз мне довелось увидеть в студенческие годы. Он, знаменитый писатель, вел в нашем институте кружок начинающих прозаиков. Мы провожали его после занятий к остановке трамвая. Шли по Ростокинскому проезду, что в Сокольниках, похожему в те годы на улицу любого провинциального городка.
Можно было поручиться, что до следующего занятия нашего кружка здесь не появится ни одного такого щеголя, с такой тяжелой тростью, с таким массивным перстнем, с такой английской трубкой, в такой серо-голубой шляпе, в таком не но годам ярком шарфе.
— Европа «А!» — как говаривал Остап Бендер.
Его облик запомнился прекрасно: поставленный голос и барственные манеры. Его суждения начисто забылись. Но в конце концов не это главное. А его книги? Я недавно раскрыл их: написано мастеровито, щегольски, с блеском, но, господи, как холодно! — сплошная демонстрация профессионализма.
В годы моего довоенного студенчества нас не занимало, как мы одеты. Донашивали одежду школьных лет, покупали дешевые бумажные свитера, тяжелые ботинки на кожимите или парусиновые туфли. Многие ходили на занятия в байковых лыжных костюмах — они отличались бесформенностью, унылыми расцветками, но большой практичностью.
Молодые люди, не совсем равнодушные к моде, носили домодельные пуловеры, выпуская поверх выреза воротничок рубашки. Так был одет обаятельный молодой герой из антифашистского фильма, снятого по роману Фейхтвангера «Семья Оппенгейм». Нам казалось, что это выглядит по-европейски. О настоящих импортных вещах никто и не слыхивал. Одежду, не мудрствуя лукаво, поставлял «Москвошвей», мы ее носили. О том, как она выглядела, можно прочитать в опубликованном в те годы фельетоне Ильфа и Петрова «Директивный бантик». Читали, хохотали, но продолжали носить изделия «Москвошвея», — а куда денешься!
Драм из‑за того, что нечего надеть, среди моих сверстников не помню. Пока у меня самого не возникли впервые переживания на этой почве. Был я тогда студентом I курса. Осенью оказалось, что мое пальто, купленное еще в восьмом классе, носить более невозможно. Я получал стипендию, подрабатывал переводами, но вклад мой в семейный бюджет был невелик. Просить у родителей, а тем более требовать новое пальто мне, восемнадцатилетнему, было стыдно. Мама извлекла из сундука папино осеннее пальто-реглан, сшитое из верблюжьего сукна в начале двадцатых годов. Я оторопел. Пальто доходило мне до пят, было бутылочно-зеленого цвета и застегивалось на огромные костяные пуговицы. Сейчас оно, вероятно, заставило бы модников побледнеть от зависти.
— Весьма эффектно! — сказала в утешение моя тетя, вызванная на консультацию, и ушла хохотать в другую комнату. Я покорился судьбе. В ту пору мы увлекались Александром Грином. Такое пальто вполне могло бы облекать одного из его героев. Почувствуют ли это сходство мои товарищи? Примирит ли оно с моим пугающим видом любимую девушку? Чтобы подчеркнуть суровый романтизм своего одеяния, я в огромную петлю на лацкане вместо пуговицы просовывал большой палец правой руки, зажимая четырьмя остальными грубую ткань пальто, ходил подчеркнуто широкими шагами, мрачно насупившись и нервно комкая ткань, казавшуюся мне столь же суровой, как моя жизнь в роли одного из героев Грина. Но этого сходства не оценил никто из нашей компании. Только мой друг Женька сказал однажды, когда мы возвращались из института домой:
— А не пыжился бы ты, братец!
И между нами состоялся памятный разговор, что естественное поведение, при котором все — интонация, манеры, одежда — полностью отвечает внутренней сущности человека, — редкое благо. Оно не часто дается человеку от природы. Большинству приходится трудно, иногда мучительно искать и создавать свой внешний образ. И великое счастье найти его, а иногда просто отказавшись от поисков, быть тем, что ты есть, совершенствуя свое, а не заимствуя чужое и часто чуждое тебе.
Штрихи к портретам
В жизни мне везло на учителей. В том числе и в те годы, что я служил в армии. Одним из них, память о ком мне особенно дорога, был генерал-майор, впоследствии генерал-лейтенант, Николай Николаевич Биязи, смуглый, кареглазый, красивый броской красотой южанина, в прошлом наш военный атташе в Италии, специалист по горной войне, доцент, автор словаря, создатель военного факультета в Институте иностранных языков, а затем начальник и душа Военного института иностранных языков. Институт в 1941–1943 годах находился в Ставрополе на Волге (там, где теперь город Тольятти), а позже, с осени 1943 года, был переведен в Москву.
Не скажу, что Биязи дилемму «Быть или казаться?» решал однозначно: важно «быть», а каким «кажешься» — неважно. Был он личностью яркой, но и казаться еще ярче любил безмерно. За что не раз расплачивался.
Впервые я увидел его так: мы, курсанты курсов военных переводчиков, которых отдали в подчинение институту Биязи, совершили пеший переход из Куйбышева в Ставрополь по февральскому гололеду. Намерзшись и наголодавшись, ждали в одной из промерзших ставропольских школ решения своей судьбы и засыпали от усталости. И вдруг во дворе появились сани. В них был впряжен чудо-конь с лебединой шеей и тонкими ногами. Из саней выпрыгнул бравый генерал в бекеше и папахе, с ярким румянцем на щеках и веселыми проницательными глазами. Вошел к нам, выслушал рапорт, осмотрел наш строй, бодро приказал:
— Вымыть! Прожарить! Накормить! Дать отдохнуть! Продолжение знакомства завтра!
И назавтра, пропаренные и прожаренные, насколько можно накормленные, мы сидели в классе, а перед нами упруго расхаживал генерал Н. Н. Биязи — мы уже знали как его зовут — и читал нам пламенную лекцию о роли военных переводчиков в боевых действиях. И получалось так, что от военных переводчиков на фронте часто зависит многое, а иногда все. Это было преувеличением, но каким вдохновляющим!