Изменить стиль страницы

Осторожные голоса сомневающихся, которые представляли себе, сколько труда, денег и времени может пропасть зря, вероятно, звучали в стенах научных учреждений, но в печати не появлялись. В статьях происходила невольная подмена понятий «нужно» и «можно»: сказано, что нужно выращивать лимоны на два с половиной — три градуса севернее, чем они росли до сих пор, — значит, можно. А уж о том, нужно ли это вообще, вопрос не ставился даже в косвенной форме.

Персиковый и цитрусовый эпизоды в моей журналистской работе так бы и остались эпизодами, но однажды в Москве я пересказал знакомому — режиссеру свои южные впечатления, включая и монолог волшебника о персиках. Режиссер слушал меня равнодушно, покуда я не заговорил о разрыве между открытием ученого и его претворением в жизнь.

— Это конфликт! — воскликнул он. — А раз есть конфликт, можно писать пьесу.

Не следует теперь представлять себе дело так, что теоретики и практики бесконфликтной драматургии сознательно ставили себе задачу написать пьесу и поставить спектакль без конфликта. Нет, чаще всего дело было в том, что принималось за драматический конфликт.

Слова моего друга-режиссера показались мне заманчивыми. Я стал думать над ними. Снова поехал в ботанический сад, которому был посвящен мой очерк, провел там уже не несколько дней, а несколько недель, стал знакомиться с селекционерами, собирать и читать литературу.

Постепенно у меня вырисовывался замысел пьесы. Сюжет ее был таков.

Где‑то на юге существует некое научное учреждение (я назвал его опытной станцией), занимающееся южными и субтропическими плодовыми культурами. Учреждение отмечает юбилей. У всех праздничное настроение. Особенно у директора станции (его я наделил отчасти чертами волшебника персиков, отчасти традиционными театральными приметами старого ученого). На празднике любимый ученик директора произносит задиристую речь. Он не видит оснований для восторгов, если чудеса, выведенные на опытных участках, не внедрены в производство. Он вспоминает и о том, что, хотя перед областью поставлена задача стать краем лимонов и эвкалиптов, научное учреждение, которое празднует свой юбилей, уклоняется от ее выполнения, тогда как некоторые колхозешки-опытники уже добились того, что и не снилось ученым. У них уже растут лимоны в открытом грунте!

Мне некого упрекнуть в том, что замысел пьесы выглядит в этом пересказе несколько глуповато. Я свою пьесу пересказываю сам.

Когда я писал ее, задача, поставленная перед Н-ской областью — стать краем лимонов и эвкалиптов, представлялась мне несомненно выполнимой, трудной, но поэтически прекрасной. И мне не казалось неестественным мое решение, решение молодого журналиста, впервые берущего в руки перо драматурга, превратить пьесу в иллюстрацию производственно-научной задачи, в сути которой он разобраться не мог. Мне казалось, далее, само собой разумеющимся, что главный герой пьесы, ученый, который не торопится сажать лимоны и сеять эвкалипты в широтах, где они до сих пор никогда не росли, — консерватор или, точнее, большой талант с некоторыми чертами консерватизма. А его ученик, доказывающий, что лимоны будут расти, потому что должны, — не легкомысленный молодой человек, а новатор, который не только вправе, но даже обязан бороться с заблуждениями учителя. К концу пьесы главный герой сам разберется в своем заблуждении и не только примется внедрять выведенные им сорта персиков в производство, но, когда лимоны, высаженные опытником в открытый грунт, начнут погибать от заморозков, кинется спасать и спасет их.

Кроме временно заблуждающегося ученого был в моей пьесе еще один противник выращивания лимонов. Ему я отвел штатную должность заместителя, а сюжетную — злого гения. Он не только не торопился внедрять лимоны, но прямо говорил о неосуществимости этой задачи. Делал он это, однако, не из научных, а из карьеристских соображений.

Здесь я произвел невольную подстановку. Селекционеров знал весьма поверхностно. Гораздо лучше знал я филологов, так как сам принадлежал к их среде. Знал и тех, кто занимался филологией, потому что она была их призванием, их страстью, их жизнью. Знал и тех, для кого филологическая наука стала не дорогой исканий, а путем к карьере, и дискуссии в этой области — не полем отыскания истины, а местом самоутверждения. Хорошо известные мне черты такого же карьериста от филологии я отдал главному отрицательному герою пьесы. Только если в жизни филологического научного учреждения реальный прототип моего отрицательного героя первым подхватывал далекие от науки веяния и не только не спорил против них, но неизменно спешил оказаться «впереди прогресса», то в моей пьесе он противостоял тому, что было чуждо подлинной науке, а мне казалось новаторским.

Был в моей пьесе и журналист. Я изобразил в нем воображаемого опытного газетчика, на какого мне тогда хотелось стать похожим. Он приезжал на опытную станцию к своему старому ДРУГУ, главному герою пьесы, отдохнуть. Старый журналист, увидев конфликт в научном учреждении, не мог удержаться и вмешивался в него. Его статья, появившаяся в центральной печати, и была deus ex machina, что в старину переводили «бог из машины», а во времена моей журналистской юности следовало, очевидно, переводить «бог из печатной машины». Этот «бог из печатной машины» окончательно и бесповоротно утверждал, где истина в том вопросе, вокруг которого скрещивались шпаги в пьесе. И уж если я в отношении самого себя, начинающего журналиста, не сомневался в том, что могу высказать суждение по поводу научной проблемы, о которой узнал всего за год до того, как принялся за пьесу, прочитал несколько книг и брошюр, то у меня и тени сомнения не возникало, что мой воображаемый старший коллега имеет право выносить окончательный приговор проблеме и решать судьбу научного учреждения, ею занимающегося.

Пьеса была написана. Мой друг-режиссер убедил театр, что с нею стоит познакомиться.

Наступил торжественный день, когда меня пригласили пожаловать к директору театра. Директор встал мне навстречу и сказал:

— Так вот вы какой!.. Дайте я взгляну на вас. Дайте я вас обниму… — И прослезился.

Я встретился с директором театра впервые. И всерьез поверил, что написал талантливую пьесу.

Был назначен день читки пьесы труппе. Меня посадили за ярко освещенный столик в репетиционном зале. Вечерний полумрак скрывал от меня лица слушателей. Я столько раз читал пьесу друзьям и родным, что знал ее наизусть. И решил не просто прочитать то, что написал, а обозначить голосом и жестом характеры действующих лиц. Читая роль журналиста, для положительности образа окал, основного отрицательного персонажа заставлял чуть шепелявить, сцену решительного столкновения между двумя противниками сыграл в лицах, пересаживаясь со стула на стул, а в одном месте без слуха и без голоса спел. Актеры слушали меня в полном молчании. Если б был опытнее, я бы понял, что ото совсем не чуткая тишина внимательно слушающего зала. Другая тишина. Будто читаю пьесу не в зал, а в вату.

Когда читка закончилась, актеры, не говоря ни слова, встали и ушли курить.

«Кажется, провалился», — подумал я.

Как провалился, выяснилось, только когда началось обсуждение. Один из участников сказал, что действие в пьесе идет так, как будто бы… И он сделал такой жест, словно гладит рукой по спине большую кошку. «А хотелось бы, чтобы действие шло в пьесе так, так, так…»— и он сделал такой жест, будто гладит трехгорбого верблюда. Другой заметил, что действие в пьесе начинается в восьмой картине, все остальное — экспозиция. А всех картин было восемь!

Раздавленный, я уехал домой. Мой друг-режиссер остался в театре спасать то, что еще можно было спасти.

Домашние спросили меня:

— Ну, как?

— Не спрашивайте! Провалился!

Я лег на диван, отвернулся к стенке и стал переживать свой позор.

Через час приехал мой друг-режиссер. Он вошел в комнату и, потирая руки, обратился ко мне голосом, каким на сцене говорят доктора:

— Ну, как мы себя чувствуем?