Люди заживо гнили в этом душном логовище с грязными иллюминаторами, затянутыми зеленой бумагой.
Возле больных, на циновках, усыпанных рыбьей чешуей и зернами сорного риса, стояли чашки с кусками соленой трески.
— Бедный рыбачка! Живи — нет. Помирай — есть, — сказал провожатый.
Точно по команде, трое японцев протянули к нам ужасные руки — почерневшие, скрюченные, изуродованные странной болезнью. Не знаю, как выглядят чумные, но более грустного зрелища я не встречал никогда.
Синдо знал полсотни русских и столько же английских фраз. Путая три языка, он пытался рассказать нам о бедственном положении шхуны.
— …Это было в субоцу… Сильный туманка… Ходи туда, ходи сюда… Скоси мо мимасен[25]. Наверно, компас есть ложный… Немного брудила. Вдруг падай Арита… Одна минуца — рыбачка чернеет… Like coal![26] Другая минуца — падай Миура… третья минуца — Тояма. Комат-та-на́! Вдруг берег! Чито? Разве это росскэ земля? Вот новость!
Колосков спокойно выслушал бредовое объяснение и, глядя через плечо синдо на больных, сухо сказал:
— Хорошо… Где поймана рыба?
— Са-а… Он всегда был здоровячка, — ответил грустно синдо. — Что мы будем рассказываць его бедный отце и маць?
— Я спрашиваю: когда и где поймана рыба?
— Да, да… Арита горел, как огонь. Наверно, есть чумка.
— Не понимаете? Рыба откуда?
— Ей-бога, не понимау, — сказал пройдоха, кланяясь в пояс. — Мы так боялся остаться один.
Он махнул рукой, и зачумленные дикими воплями подтвердили безвыходность положения.
Мы вышли на палубу, провожаемые стонами больных и бормотанием синдо. Колосков сердито сорвал сулемовую маску.
— Вы когда-нибудь видели чуму?
— Только на картинках, — признался я.
— Любопытно.
— Да… Рыба свежая.
Я хотел на всякий случай отобрать у японцев лампу для нагрева запального шара мотора, но Колосков не разрешил мне спуститься в машинное отделение.
— Понимать надо, — сказал он строго. — Чума не репейник — с рукава не стряхнешь.
Вести шхуну в порт было нельзя. Мы запросили отряд и через десять минут получили ответ:
«Врач, санитары высланы. Снимите, изолируйте наш десант. Отойдите шхуны, наблюдение продолжайте…»
И мы стали ждать.
Нам предстояло провести с глазу на глаз с зачумленной шхуной шесть часов.
Был полдень, солнечный, душный, несмотря на окружавшие бухту снежные сопки. Вокруг шхуны островками плавала пена и раздувшиеся от жары кишки кашалотов — верный признак, что китобойная флотилия находится недалеко. Издали кишки походили на связки ржавых, очень толстых корабельных цепей. На островках-желудках сидели нарядные и крикливые чайки.
Палуба «Гензан-Мару» кишела мухами. Вскоре они стали попадаться в кубриках «Смелого». Колосков велел отойти от шхуны на два кабельтовых.
Обедали плохо. Борщ, хлеб, жаркое, даже горчица пахли карболкой. По приказанию командира наш кок, Костя Скворцов, обходил корабельные помещения с пульверизатором, ежеминутно наполняя бутыль свежим раствором.
— Все по порядку, — объяснял он, сияя голубыми глазами, — сначала карболка, потом хлор. Белье в печку… Прививка… Потом карантин на три недели…
Костя был немного паникер, но на этот раз многие разделяли его опасения. Шхуна стояла рядом, безлюдная, тихая, и в тишине этой было что-то зловещее.
Хуже всех чувствовал себя Широких. Вымытый зеленым мылом и раствором карболки, он сидел на баке притихший, голый по пояс, а мы наперебой старались ободрить товарища.
Все мы искренне жалели Широких. Он был отличный рулевой, а на футбольной площадке левый бек. Что теперь ждало парня? Терпеливый, толстогубый, очень серьезный, он бил слепней и, вздыхая, смотрел на товарищей.
Мы утешали Широких, как могли.
— Мой дядя тоже болел в Ростове холерой, — сказал рассудительно кок. — Он съел две дыни и глечик сметаны… Ну, так эта штука страшнее чумы. Три дня его выворачивало наизнанку. Он стал тоньше куриной кишки и так ослаб, что едва мог показать родным дулю, когда его вздумали причастить… Потом приехал товарищ Грицай… Не слышали? Это наш участковый фельдшер. Промыл дяде желудок и вспрыснул собачью сыворотку.
— Телячью…
— Это все равно. Наутро он помер.
— Иди-ко ты, — сказал Широких, поежившись.
— Так то холера… Думаешь, уже заболел? Посмотри на себя в зеркало…
Широких дали термометр. Он неловко сунул его под мышку и совсем нахохлился.
— Знобит?
— Есть немного.
Митя Корзинкин — наш радист — принес и молча (он все делал молча) сунул Широких пачку сигарет «Тройка», которые хранил до увольнения на берег.
— В крайнем случае, можно перелить кровь, — сказал боцман. — Сложимся по пол-литра.
— Главное, Костя, не поддавайся.
— Ты не думай о ней… Думай о девочках.
— Это верно, — сказал Широких покорно. — Надю думать…
Он сморщил лоб и стал смотреть в воду, где прыгали зайчики.
Обедал Широких в одиночестве. Он съел миску каши, двойную порцию бефстроганова и пять ломтей хлеба с маслом. Кок, с которым Широких постоянно враждовал из-за добавок, принес литровую кружку какао.
— Посмотрим, какой ты больной, — заметил он строго.
Широких подумал, вздохнул и выпил какао. Это немного всех успокоило.
— Видали чумного? — спросил кок ехидно.
В конце концов, видя, что общее сочувствие нагоняет на парня тоску, Колосков запретил всякие разговоры на баке.
Все занялись своим делом. Радист принялся отстукивать сводки, Сачков чинить донку, Косицын драить решетки на люках.
Один Широких с тоской поглядывал по сторонам. У парня чесались руки.
— Дайте мне хоть марочки делать…
Боцман дал ему кончик дюймового троса, и Широких сразу повеселел, заулыбался, даже замурлыкал что-то под нос.
Колосков ходил по палубе, надвинув козырек фуражки на облупленный нос, и изредка метал подозрительные взгляды на шхуну.
Наконец, он подошел к Широких и спросил тоном доктора:
— Колики есть?
— Нет… то есть немного, товарищ начальник.
— Судороги были?..
— Нет еще…
— Ну, и не будут, — объявил неожиданно Колосков и сразу гаркнул: — Баковые, на бак!.. С якоря сниматься!
Мы развернулись и, сделав круг, подошли к шхуне поближе. Синдо тотчас высунул из люка обмотанную полотенцем голову.
— Эй, аната! — крикнул Колосков громко. — Ваша стой здесь… Наша ходи за доктором.
Услышав, что мы покидаем шхуну, больные подняли было оглушительный вой. Видимо, все они боялись остаться одни в далекой, безлюдной бухте, но синдо сразу успокоил испуганных рыбаков.
— Хорсö-о… Хорсö-о, — пропел он печально, — росскэ доктору… Хорсö-о.
Он повесил голову, согнул ноги в коленях и застыл в робкой позе — живая статуя отчаяния.
Бухта, в глубине которой стояла «Гензан-Мару», изгибалась самоварной трубой. Когда мы миновали одно колено и поравнялись с невысокой скалой-островом, я невольно взглянул на командира.
— Здесь?
— Ну конечно, — сказал Колосков.
Скала прикрывала нас с мачтами. Лучшее место для засады трудно было найти. На малых оборотах мы проползли между каменными зубами, торчавшими из воды, и стали в тени островка.
— Значит, симуляция? — спросил боцман. — Так я и думал…
Широких заулыбался и натянул тельняшку.
— Могу быть свободным?
— После осмотра врача, — ответил неумолимый Колосков.
Мы заглушили мотор и стали прислушиваться. Спугнутые катером чайки носились над мачтами, чертыхаясь не хуже базарных торговок. Сквозь птичий гвалт и плеск волны, обегающей остров, долетал временами прерывистый стук мотора. Видимо, японцы пытались запустить остывший болиндер[27].
Услышав знакомые звуки, Колосков вытянул шею, заулыбался и зашевелил усами. Он стал похож на заядлого удильщика, у которого вдруг затанцевал поплавок.