Изменить стиль страницы

— Поэтому и вызвали тебя на лошади.

Коньков поглядел на свои мокрые брюки, вздохнул:

— Спасибо за доверие, — и криво усмехнулся. — Что там стряслось? Тайга, чай, на месте, не провалилась?

— Чубатова избили. Говорят, не встает.

— Какого Чубатова?

— Того самого… Нашего «лесного короля».

— Ну и… бог с ним. Отлежится. Сам хорош.

— Я слыхал, что ты его недолюбливаешь?

— А мне что с ним, детей крестить?

— Вроде бы на подозрении он у тебя, — не то спрашивал, не то утверждал Савельев.

— Слухи об этом несколько преувеличены, как говаривал один мой знакомый журналист. Просто знаю, что он сам не одну потасовку учинял. Девок с ума сводит. Все с гитарой… Менестрель! Ни кола ни двора. По-вашему романтик, а по-моему бродяга.

— Ты ему вроде бы завидуешь. Сам ходил в писателях, — хохотнул Савельев.

— Да пошел ты со своими шутками!

Коньков и в самом деле работал когда-то в Приморском отделении Союза писателей шофером и в газетах печатался. Даже песню сочинили на его стихи: «Горят костры над черною водой».

В то далекое время он поступил на юридический факультет и уволился из милиции. Кем он только не работал за эти четыре долгих года! И газетным репортером, и рабочим в геологических партиях, и даже городским мусорщиком — шофером на ассенизаторской машине. Повеселился, помыкался и вернулся-таки на круги своя, в милицию. Во искупление первородного греха — непослушания был отправлен в глухой таежный угол участковым уполномоченным, в самый захолустный район. Отстал от своих сверстников по училищу и в должности и в звании, к сорока годам все еще ходил в капитанах. Наконец-то перебросили его в большой районный центр следователем. К репутации въедливого милиционера прилепилось еще прозвище «чудик». На это, собственно, и намекнул Савельев этим насмешливым выражением — «ходил в писателях».

— А что? У Чубатова есть песенки — будь здоров! Сами на язык просятся, — продолжал подзадоривать его Савельев.

— Паруса да шхуны, духи да боги… Новая мода на старый манер, — покривился Коньков. — Дело не в песнях. Гастролер он — прописан в Приморске, живет здесь. Не живет, гуляет.

— Это ты брось! Он еще молодой — пусть погуляет. А парень деловой, авторитетный.

Коньков хмыкнул:

— Артист-гитарист… Поди из-за бабы подрались-то?

— Не думаю. По-видимому, коллективка. Избиение мастера.

— Мастера-ломастера, — опять усмехнулся Коньков.

— Это ты напрасно, Леонид Семеныч. Что бы там ни было, а для нас он золотой человек.

— Что, дорого обходится?

— Ты привык в тайгах-то жить и лес вроде не ценишь. А мы — степняки, каждому бревнышку рады. Старожилы говорят, что у нас до Чубатова в райцентре щепки свежей, бывало, не увидишь. Не только что киоск дощатый сбить — кадки не найдешь. Бабы огурцы в кастрюлях солили. Вроде бы и тайга недалеко — полторы сотни километров, а поди, выкуси. Сплав только до железной дороги, а тому, кто живет ниже, вроде нас грешных, ни чурки, ни кола. Добывайте сами как знаете. И Чубатов наладил эту добычу. По тысяче, а то и по две тысячи кубиков леса пригонял ежегодно. Да вот хоть наша контора, вся отделка: полы, потолки, обшивка стен — все из того леса. Дом культуры какой отгрохали. А сколько дворов для колхозов и совхозов построено из его леса? А ты говоришь — артист.

— Ну, ладно, золотой он и серебряный. Но зачем туда следователя гнать? Что я ему, примочки ставить буду? Я ж не доктор и не сестра милосердия. А допросить и его и виновников я и здесь могу.

— Так беда не только в этом. Лес пропал — вот беда.

— Как пропал?

— Так… Недели три ждем этот лес. И вот известие — лес пропал, лесорубы разбежались, бригадир избит. Что там? Хищение, спекуляция? Расследуй! Сумма потрачена порядочная, больше десяти тысяч рублей. И постарайся, чтобы лес доставили в район. Любым способом!

— Это другой коленкор, — сказал Коньков. — А как же с лошадью? Не бросать же ее на переправе!

— Лошадь твою паромщик пригонит. Давай, Леонид Семеныч, двигайся!

— Эх-хе-хе! — Коньков взял с дивана мокрый плащ и, морщась, стал натягивать его.

2

Зимовье на берегу реки Шуги состояло из длинной и приземистой на два сруба избы да широкого, обнесенного бревенчатым заплотом подворья, сплошь, заваленного штабелями гнутых дубовых полозьев да пиленым брусом для наклесток саней. Лесник Фома Голованов, строгий и сухой, как апостол, старик, но еще по-молодому хваткий, тесал на бревенчатом лежаке полозья под сани. Поначалу шкурье снимал настругом, потом пускал в ход рубанок и наконец долото — выдалбливал узкие и глубокие гнезда под копылы.

Погода стояла солнечная и тихая, прохладный ветерок, прилетавший с рыжих сопок, трепал на нем бесцветные, как свалявшаяся кудель, волосы, сдувал с лежака стружки и гонял их по двору на потеху серому котенку и черному с белой грудкой медвежонку.

Первым за летящей стружкой бросался котенок; поймав ее и прижав лапкой к земле, он торопился разглядеть, что это за летучее чудо; но сзади на него тотчас наваливался медвежонок, хватал за холку и сердито урчал. Котенок вырывался и, фыркая, отбегал, распушив и подняв кверху хвост. Медвежонок обнюхивал сдавленную стружку и, не находя в ней ничего интересного, снова бросался за котенком. Так они и метались по двору, забавляя работавшего лесника.

«Да, сказано: глупость, она с детства проявляется, — думал старик. — Вот тебе кошка, а вот тебе медведь. Та с понятием живет, к человеку ластится, услужает. И не даром — глядь, и перепадет ей со стола хозяйского. А этот дуром по тайге пехтярит. Что ни попадет ему, все переломает да перекорежит. Медведь он и есть медведь». И, не выдерживая напора мыслей, начинал вслух распекать медвежонка:

— Ну, что ты за котенком носишься, дурачок? Ты сам попробуй поймать стружку-то. Ведь на этом баловстве и ловкость развивается: ноне стружку поймал, а завтра, глядишь, и мышку сцапал. Не то еще какую живность добудешь. А ты только и знаешь как другим мешать. Вот уж воистину медведь.

Из дома вышла приглядно одетая женщина лет тридцати, в хромовых сапожках, в коричневой кожаной курточке, в цветастом с черными кистями платке. Старик немедленно перекинулся на нее:

— Что, Дарьюшка, томится душа-то?

Она поглядела на широкий, пропадающий в синем предгорье речной плёс и сказала:

— Нет, не видать оказии.

— У нас оказия, как безобразия… От нашего хотения не зависит. На все воля божья, — ответил старик.

— Ты отдал мою записку геологам?

— И записку, и все, что наказано, передал. Пришлите, говорю, доктора какого ни на есть. Человек, говорю, пострадал за общественное дело. На ответственном посту, можно сказать.

— А они что?

— Да я ж тебе передавал! В точности исполним, говорят. И доктора и следователя пришлем.

— А ты сказал, что сюда надо, на зимовье?

— Ну?

— Второй день ни души. Эдак и сдохнуть можно, — тоскливо сказала Дарья, присаживаясь на чурбак.

— Я ж вам говорил — поезжайте все в моей лодке.

— Чтоб они его до смерти убили?

— Что они, звери, что ли?

— Хуже. Бандиты!

— Столько вместе отработали. И на́ тебе — бандиты.

— Работал он, а они дурака валяли.

— Стало быть, руководящая линия его ослабла. Вот они и дали сбой, — старик потесал, подумал и добавил: — Указание в каждом деле создает настрой. Какое указание, такой и настрой.

Вдруг с реки послышался неясный стрекот. Дарья и Голованов поднялись на бугор и стали всматриваться в даль.

Глиссер показался на пустынной излучине реки как летящий над водой черноголовый рыбничек; он быстро шел по реке с нарастающим гулом и грохотом.

Напротив зимовья глиссер сделал большую дугу, носом выпер со скрежетом на берег и, утробно побулькав, затих. Тотчас откинулась наверх боковая дверца и, пригибаясь, стали выходить на берег пассажиры.

Их было трое: впереди шел капитан Коньков, за ним с медицинской сумкой пожилой врач и сзади — водитель глиссера, малый лет двадцати пяти в кожимитовой куртке и в черной фуражке с крабом.