У меня остается одно — перейти в наступление. Тем более что моей силы, как видно, большевики недооценивают, не придают большого значения, а быть может, и не верят в «легендарного Черного Жука», иначе красноармейцы, «товарища» Макара не стали бы так долго возиться в колхозе.
Так я поступлю. Возьму совхоз, и это будет моя «база».
Потом я зажгу его. На зарево явятся мои преследователи, предполагая, что мы его покинули, а я устрою им засаду.
От совхоза нас отделяет овраг. На дне оврага узенький ручей. Мы открыто едем вдоль оврага к мостику. Нас половина, другую часть людей я оставил. Нам видны только крыши построек. На противоположном берегу группа красноармейцев складывает какие–то тюки в скирды. Поют какую–то озорную чепуху.
Они нас заметили, но не придают никакого значения и продолжают петь.
Поравнявшись с ними, я кричу:
— Товарищ Макар где?
Несколько голосов со смехом отвечают:
— Здесь, туточка… Его в шерстобитку запрягли… Подваливай скорей, дошибем. — И запевают:
Тетя Мотя, голова в омете…
А задница кли–инушком у ей.
Мы переходим мост и поднимаемся наверх. Совхоз как на ладонке. Низенькие растянутые постройки. Большей частью новенькие, бревенчатые. Нас приветствует огромная безграмотная надпись:
ЗА КУРЕВО БЛИСЬ ПОСТРОИК ШТРАФУ ОДИН РУПЬ
Всюду вперемежку с рабочими пестрят красноармейцы.
Что за дикая идея у большевиков? Кого они готовят в армии? Бойца или батрака?
Я знаю только один принцип для солдата каждой армии культурной страны: солдат должен быть максимально разобщен с населением. Иначе как же он будет» случае восстания стрелять в это население, если он, подобно красноармейцам, постоянно общается с населением в трудовых процессах?
Сейчас я докажу большевикам непригодность их «принципа».
Откуда–то вывертывается цыган. Он был в разведке и уж облазил все закоулки.
— Начальник, вон там, у расклепистой башенки, начальник, — один–одинешенек часовой.
Четверо красноармейцев тянут огромный моток колючей проволоки и прибивают ее к кольям — огораживают какой–то посев. Я кричу им нарочно громко:
— Где сам товарищ Макар?
— Поезжай туда… Какая часть?
Мы трогаем рысью — и через минуту у цели. Винтовки и пулемет Кольта стоят под навесом для сепараторов.
Третья часть людей спешивается и привязывает коней: сейчас они рассыплются в цепь. Я останусь с ними. Гимназист–поэт тоже. Отсюда встретим бегущих огнем из «томсона» и ружейным. Верховые мгновенно оцепят совхоз «внутренним кольцом», если кто прорвется — он наскочит на остальных моих людей, оцепивших совхоз более широким кольцом.
Чтоб не насторожить часового, я снова кричу:
— Где же товарищ Макар? — И шепчу гимназисту: — Сними его тесаком.
Гимназист подходит к часовому. Красноармеец сурово окрикивает:
— Куда прешь? Службы не знаешь!
Гимназист нерешительно встал. Нет Андрея Фиалки, нет…
Я командую конным:
— Рысью аррш!..
Цыган поспешно вкладывает в «томсон» диск и по–разбойничьи вопит:
— За мной… окружай!..
Мгновенно все смолкает, слышен только стук копыт.
В часового я пускаю очередь из пулемета. Пулями его пересекло в области живота, и, прежде чем упасть, он переломился.
Гимназист–поэт подбежал к нему и, испуганно вскрикнув, вонзил в него тесак.
Потом встал и победно оглянулся.
Он «испробовал», и теперь у него пойдет.
Тревога. Красноармейцы бегут к винтовкам.
Нам остается только одно — расчетливая и меткая стрельба.
Минут через десять выстрелы прекратились. Все кончено. Совхоз в моих руках. Люди «шуруют барахлишко». Ананий Адская Машина степенно, не торопясь осматривает сепараторы, крутит головой и замечает:
— Ка–а–кое устройство… умственное.
Монашек раздобыл где–то толстое зеркало для бритья и глядится в него, задрав бороденку и почесывая ее.
Внезапно из–за угла к группе моих людей подходит красноармеец в длинной кавалерийской шинели.
Шинель не застегнута, на нем нет головного убора.
По полевой сумке и по нашивкам, а еще больше по длинной, странно сшитой шинели я догадываюсь, что это командир.
Он идет спокойно, высокий и печальный. Лицо у него запылено, видимо, на работе, но видна его смертельная бледность.
Он уже понял, что случилось.
Мои люди поражены его появлением.
— Кто начальник? — спрашивает он.
Люди указывают в мою сторону. Командир идет на меня.
Я кричу:
— Стойте!..
Он останавливается и опускает голову. Меня восторгает его надменная решительность и выдержка, подкупающая своей простотой.
Я решаю сохранить ему жизнь.
— Офицер, снимите полевую сумку и оружие, — приказываю я.
Он отвечает:
— Сумка уже пустая, а оружие вот…
Он вытягивает руку с наганом и мгновение целит в меня. Я улавливаю его движение и падаю невредимым. Он выпускает еще четыре заряда в Анания, в моих людей. Потом распахивает левый борт шинели, кладет ладонь на грудь и, воткнув дуло между указательным и средним пальцами, нажимает гашет.
Я вижу, как он вздрогнул и съежился, прежде чем раздался выстрел.
Мы окружаем его. Он еще жив и тихо стонет, но лежит неподвижно.
Гимназист бросается на него с тесаком. Мне протин–но, что гимназист так рабски усвоил привычку Андреи Фиалки, и я останавливаю его:
— Прочь…
Нагибаюсь над командиром, поднимаю кверху его левую руку и под мышкой сбоку из крошечного кольт выпускаю две пули в стальной оболочке.
Решимость командира напоминает мне Оглоблина. Весь мой самообман разбивается вдребезги о хладнокровие этих людей. Там, у насыпи, произошло так: поезд с грохотом выскочил из–за леска. Вот он уже в пятидесяти метрах от моста. Я нагибаюсь над батарейкой, Анании над телефонным аппаратом — для полной верности мм хотим «послать» две искры. Оглоблин, куривший доселе с Андреем Фиалкой, внезапно прыгает к проводам и к мгновение ока перекусывает жилку. Какая–то судороги помогла ему. Схватив другой провод, он бежит к нашим. За ним, подпрыгивая, волочатся аппарат и батарейка. Я безрезультатно стреляю в него. Проклятое волнение! Я вижу, как он перекусывает и этот провод. У ручья он бросает батарейку и аппарат в воду.
Волжин настигает его.
Сумерки. Такое же безветрие, как и днем. Я приказываю зажечь совхоз. Вспыхивает маслобойка.
Белое, как молоко, пламя жутко гудит — горят огромные ящики сливочного масла. Огонь охватывает весь совхоз. Небо мгновенно чернеет. Потом прозрачную темноту прорезают огромные космы зарева.
Я собираю людей и готовлюсь к засаде.
Внезапно раздается невыносимый запах. Узнаю, Артемий поджег два огромных стога шерсти.
Опять волосы.
Это пугает меня. Я изменяю своему решению и поспешно покидаю совхоз.
Люди рады этому отъезду.
Мы спускаемся в овраг, на мостик.
Шерсть горит желтым вспыхивающим пламенем.
Внизу невозможно дышать. Мне ярко представляется ужас людей, окутанных удушливым газом.
Мы берем в галоп.
Утро мы встречаем в лесистых сопках, недалеко от того места, где нас забавлял дед Епифан своими бреднями о боге, о крематории.
Меня разбудило упорное жужжание пропеллера, то удаляющееся, то приближающееся.
(Поразительно — я совсем не вижу снов; может быть, и я вижу, но ни одного из них, даже ни малейшего события из сновидения я не помню.)
Некоторые из моих людей тоже проснулись и вслушиваются в рычание пропеллера.
Но отсюда мы не видим аэроплана.
Я приказываю разбудить людей и приготовиться. Падь, в которой мы на рассвете остановились, довольно открытая для наблюдения с аэроплана.
Проходит несколько минут. Люди садятся на лошадей. Лошади беспокойно крутят головами, тихо храпят, они слишком дики и не знают еще, откуда это странное и страшное жужжание.
Внезапно звук пропеллера летит на нас, минута — и машина над нами. Я отчетливо вижу летчика и наблюдателя.
Машина вздымает вверх, делает круг, снижается над нами и делает несколько маленьких кругов.