Чувства в Вячеславе Ивановиче перемешались: и горько, конечно, но и странное удовлетворение, оттого что честь Эрика спасена, а то что бы за пес, если хозяина убивают, а он живехонек? Выходит, правда, что честь иногда важнее жизни.
— Ну и что он?
Вячеслав Иванович и сам понимал что, но хотелось надеяться. Ведь самый бы лучший исход: чтобы Эрик выжил таким же чудом, как сам Вячеслав Иванович, и вместе бы постепенно выздоравливали…
— Да что… Он же был при последнем издыхании. Усыпили, чтобы не мучился напрасно… А знаешь, старик, тебя ведь тоже спасла собака! Нашла, привела людей. А то бы замерз. Даже знаю, как звать: Дикси.
— А-а, да, есть такой. Ризеншнауцер, редкая порода.
Честь Эрика спасена, и можно было неомраченно горевать о его геройской смерти. Вспоминать, какой он был верный, какой умный — и единственный во всей стране представитель своей таинственной породы. Нет, конечно, не в породе дело, а в неповторимости именно Эрика — ведь только злые и глупые люди не понимают, что собака — человек, собака — личность!
— Возьми, старик, щенка от этого Дикси: вы ведь теперь вроде породнились. Ну и, грех сказать, легче утешиться, когда будет щенок. Вроде как вдовцы быстро женятся по второму разу.
Лица Альгиса не было видно, но, кажется, он улыбнулся. Вообще-то не очень уместно было улыбаться, но Вячеслав Иванович не обиделся, просто Альгису не понять.
— Не знаю… Может, когда-нибудь. Не сейчас.
— Как знаешь. Тем более тоже редкая порода.
— Сравнил!
И вот еще странная мысль: самому Эрику было бы трудно жить, если бы остался цел и невредим! Все время чувствовал бы себя виноватым, что не защитил хозяина.
Сам Вячеслав Иванович не знал за собой особых вин. Разве что пользовался продуктами за счет ресторана… Раньше это не очень его беспокоило — ну вызывало иногда легкую неловкость, — а сейчас вдруг стало неприятно вспоминать тяжесть сумки, оттягивавшей руку. Стыдно. Но хорошо, что ничего не случилось, что можно остановиться… А об Эрике он думал снова и снова. Горевал, конечно, но меньше, чем ожидал сам, — точно иссякла или, по крайней мере, оскудела в нем способность горевать, — а все думал, как трудно было бы Эрику тащить сквозь оставшуюся жизнь собственную вину, точно камень на шее, — ужасное состояние! Может быть, самое тяжелое, что может случиться: сознавать свою непоправимую вину… Почему-то эта мысль очень волновала его, его, не совершившего ничего непоправимого.
Да, потому-то легко было маме: она умирала, но знала, что сделала все, что могла, что не виновата ни в чем! Легко было им всем — потому столько героев: от чистой совести!
— Ты прости, Альгис, но еще к тебе просьба. Или, может, съездил бы Костис. Привезти мне тетрадку. Дневник мамы. И там же брата записки. Я рассказывал.
— Костис бы съездил, если бы ключи.
— Да, правда. Надо было держать у тебя вторые ключи: мало ли какой случай, когда один живешь тем более… А я попрошу, чтобы тебе выдали мои. У меня ж были в тренировочном, если не выпали.
— Проси. Проверим уровень здешней забюрократизированности.
Уровень, видать, оказался допустимым, и тетрадь явилась на следующий же день. Читать самостоятельно Вячеслав Иванович почти не мог, но тетрадь лежала рядом на тумбочке у изголовья, и Вячеслав Иванович хвастался ею и перед молоденькими санитарками, к помощи которых приходилось прибегать — здесь, оказывается, проходили практику студенты первого курса, потому-то безотказные молоденькие санитарки! — перед сестрами, перед Виктором Павловичем тоже.
Виктор Павлович отнесся к тетрадке научно:
— Вот вы из какой семьи! Отсюда, может быть, ваша жизнестойкость. Теперь уж нечего скрывать, вы были,
можно сказать, за гранью. Семейные традиции вообще великое дело. У нас-то это часто в медицине. Вот у нашего профессора сын тоже уже доцент. Правда, выбрал другую медицинскую область, поинтереснее. — Тут Виктор Павлович улыбнулся довольно-таки саркастически. — Ну, а наш старик прежнего закала. Эдакий народоволец, бессребреник. Завтра или послезавтра вас ему покажу. Профессор Старунский — не слыхали случайно? Величина!
Необъяснимый ужас охватил Вячеслава Ивановича при имени Старунского. Забыв про свою омертвелую ногу, он попытался вскочить с постели, чтобы куда-то бежать, в результате перекатился по кровати, чуть не упал на пол — и тут же почти потерял сознание от дикой боли. Но и не сознавая окружающего, лепетал:
— Не надо Старунского!.. Не хочу!..
Хорошо если через полчаса его привели в обычное состояние.
— Ну и ну! — изумлялся Виктор Павлович. — Да что вы, лечились у него неудачно? Или кто из близких?
Вячеславу Ивановичу было стыдно своего припадка. И страшно немного: да в полном ли он уме?
— Нет, никто. Знаете, вдруг как искры в голове. Как короткое замыкание.
— Ну и ну! Психиатру, что ли, вас показать?
Вячеслав Иванович чуть не заплакал.
— Только, пожалуйста, не надо, Виктор-дорогой-Павлович! Не надо! Я больше не буду!
— Да что вы как маленький! При чем здесь «не буду». Будто вы нарочно.
Но психиатру все же показывать не стал, а на другой день зато очень настойчиво выспрашивал:
— Не начали вспоминать, что с вами было перед инцидентом? Совсем ничего? И фамилии такой не помните: Старунский? Не сталкивались никогда?
Вячеслав Иванович повторял, что нет, не помнит, не сталкивался, а самый звук этой фамилии снова был неприятен, — не до такой степени, как накануне, обошлось без припадков — но неприятен.
Вячеслав Иванович попросил, конечно, Альгиса позвонить в «Пальмиру», объяснить, что случилось, почему не выходит на работу повар Суворов. Вячеслав Иванович думал, что оттуда прибегут сразу же. Но только на третий день появилась тетя Женя — в качестве страхделегата от месткома. Вячеслав Иванович с тетей Женей всегда дружил, рад был ее видеть, но немного сделалось и обидно, что не пришел кто-нибудь из начальства — могли бы уважить.
Тетя Женя тащила большие сумки и даже слегка кряхтела — не потому, что уж на самом деле ей было непосильно, но чтобы показать весомость месткомовской заботы.
— Живой? Ну, слава богу. А на ногу плюнь, ногу можно и новую, главное, чтобы голову починили! Голову-то не заменишь! Вот смотри, чего тут тебе с приветом от наших. Ну не на месткомовскую трешку, конечно. Сразу скинулись, как услыхали о тебе, и просить никого не надо…
В этом месте речи тети Жени Вячеслав Иванович невольно заплакал, растроганный, что его так любят на работе.
—.. Во, аж бананы! Борис Борисыч наш сразу позвонил в «Елисеевский», ну и там, конечно, без разговоров! Сметану ты, я знаю, любишь, творог. Где тут у вас холодильник? Я туда. Во, надписала, чтобы не перепутали… Так что лежи и не бойся ничего! Этот дурацкий акт давно порвали! Как только услышали. Господи, говорю, да вы что? Нашли на кого! Так вот всегда: жуликам раздолье, а на честного человека собак навешивают!
Лечись и ни о чем не думай: порвали и по ветру развеяли!
Вячеслав Иванович с трудом вклинился в короткую паузу — все-таки и тетя Женя не могла говорить, совсем не переводя дух.
— Какой акт? Ты чего?
— Ах да, ты же… — Она преувеличенно закашлялась. — Ну, словом, чепуха это. Не помнишь и — и слава богу! Чепуха! Хотели придраться к объедкам, которые я собираю для твоего троглодита. Не держи в голове!.. А так у нас все по-старому, все тебе кланяются.
При упоминании об Эрике Вячеслав Иванович снова чуть не заплакал, но сдержался и сказал с гордостью:
— Он меня защитил и погиб. Если б не он, меня бы совсем…
Он помнил рассказ Альгиса и потому знал, что Эрик опоздал защитить, но так получалось стройнее, что ли, — а раз стройнее, то и правдивее, — сказал с гордостью и сразу же сам поверил, что так оно и было, и не хотел он больше знать, что Эрик опоздал! Не хотел — и не знал с этой минуты…
А после ухода тети Жени снова думал, что Эрик не смог бы жить под тяжестью вины, зачах бы с тоски… Тут же вспомнилась и вина самой тети Жени: ведь умерла у нее на руках в блокаду годовалая дочка Виолетточка. По-настоящему, это беда тети Жени, а не вина, и все равно трудно ей жить, оттого и выпивает — собирает каждый день свои коктейли из недопитых рюмок. Давно рассказывала ему об этом тетя Женя, он и не вспоминал никогда — а сейчас вот почему-то вспомнил и снова подумал, как это страшно: тащить, как камень на шее, сознание своей вины…