Изменить стиль страницы

Однажды Слава для смеха вылил Кляче за шиворот чернильницу — и Клячу же вдобавок наказали, за то что не бережет казенное белье, которое покупается на народные деньги, а народ и так во всем себе отказывает, восстанавливая разрушенное войной хозяйство… Кляча не выдал — и никому не показалось это геройством, никого не усовестило… До чего же стыдно вспоминать! И как был бы прав, каким настоящим героем стал бы Кляча, если бы пожаловался! Как позорен этот детский закон молчания, ничем, по сути, не отличающийся от закона молчания мафии, и как прекрасны и мужественны ябеды! И если бы Вячеслав Иванович сейчас поддался предрассудку, счел бы позором заявить в милицию, он бы уподобился бедному Кляче, которому более сильные негодяи могли безнаказанно лить чернила за шиворот.

Вот с этого он и решил начать выплачивать свои долги— с самого неприятного.

Районный следователь ОБХСС оказался не молодым и спортивным, какими снимают его коллег в детективах, а помятым дядькой неопределенных лет с нездоровым цветом лица — наверное, питается плохо, желудок больной. Выслушал он Вячеслава Ивановича без особого интереса, ни разу не перебил, не переспросил. Когда же Вячеслав Иванович, все рассказав, замолчал, уточнил с не очень скрытой издевкой:

— Так когда вы видели ту лосиную тушу?

— Я даты точно не помню. Незадолго до Нового года. За несколько дней.

— А сейчас несколько дней после Нового года, так?

— Ну да… Но я…

Хотелось сразу все объяснить, и потому Вячеслав Иванович запутался в простых словах. А следователь не давал времени распутаться.

— Почему же сразу не пришли? Чего ждали?

— Я хоронил племянницу!

Обычно после такого аргумента люди смущенно замолкают, но на следователя он ничуть не подействовал.

— Все время хоронили? Чуть не две недели?

Захотелось встать и уйти. Ведь все же он пересилил

себя, победил предрассудок — пришел. И такой прием. И ушел бы, хлопнув за собой дверью, если бы не долг перед памятью Аллы. И если бы сам не был слишком виноват — а раз так, терпи!

— Было не до того.

— А тут вдруг стало до того. А туша лосиная так все и дожидается, когда вам станет до того?

— Не та, так следующая. Я ж вам по-русски сказал: сегодня мне делал предложение Овцюра. Сегодня!

У Борбосыча такая фамилия: Овцюра.

— То предложение — нечто невещественное, мираж. А нам нужна вещественность: то самое мясо.

— Ищите! Это же ваша работа, а не моя!

— Чего там искать. Это не золото или камушки, которые хранят, тайники всякие в стенах. Мясо съели — и нет его.

— Съели это — будет следующее. Они же на конвейер хотят поставить, неужели я непонятно рассказал?!

Вячеслав Иванович сдерживался, но долго ли можно сдерживаться? А следователя ничего не интересовало.

— Чего ж прикажете, над каждым котлом милиционера поставить? И с чего вы так горячитесь? Вам-то лично никакого ущерба не нанесено. Почем я знаю, может, вы пришли сюда личные счеты сводить. Может, не поделились — вот и пришли. Тем более, долго собирались.

Виноват — терпи! Вячеслав Иванович потому только и сдерживался кое-как, что виноват.

— Мне с ним делить нечего, с этим Овцюрой. Нет у нас с ним дел. Очень даже оскорбительно, что вы так думаете!

Но следователь ничуть не смутился.

— Думаю, представьте себе. Потому что давно на этом самом месте. Кто к нам приходит чаще всего? Либо которые лично пострадали, либо которые не поделились. Вы не пострадали. А неприятностей каких-нибудь не было с вами за последнее время?

Вячеслав Иванович, когда шел сюда, и думать забыл про неприятности, которыми грозил Борбосыч. Не касались его теперь такие неприятности. Но следователю-то не объяснишь: сразу их запишет на личную обиду — вон у него все как просто.

— Не было.

— Ну-ну. А то, может, забыли? Бывает, знаете ли, тем более когда перенесли личное горе. А? Народный, контроль там у вас, я знаю, активный. Как у вас с ним — не было чего?

Вячеслав Иванович понял, что следователь знает про новогодний акт. Потому и разговаривает так. Но откуда? Уже переслали сюда? Может, такой порядок, что все акты пересылают?

— Меня пытались оклеветать, но это не имеет отношения…

— Вот вы и начали вспоминать, дорогой товарищ Суворов! Я ж говорил. «Не имеет»! А по-моему, имеет, и самое прямое!

Что ему объяснять… В растерянности Вячеслав Иванович молча разглядывал кабинет. И вдруг его поразило сходство с кабинетиком Емельяныча, завпроизводством: такой же старый канцелярский стол, такое же изобилие плакатов на стенах, один даже просто тот же самый — про шалости детей с огнем. Шумный оптимист Емельяныч нисколько не был похож на этого страдающего несварением меланхолика, а обстановка — копия. Да чушь все это!

Вячеслав Иванович встал:

— Если вы не хотите делать свою работу, придется идти к вашему начальству.

Следователь ничуть не испугался, сказал спокойно:

— Наша работа — это ваша работа. Дайте знать конкретно, когда появится лосиная туша, тогда другое дело. А до тех пор ваши слова — пшик. Вот так. Дадите?

Что ответить? Вячеслав Иванович всеми мыслями был уже далеко от своего бывшего ресторана, уже словно бы сбросил его с души. Ну а если без него все там останется по-прежнему? Если будет и дальше процветать Борбосыч?

— Дам.

— Тогда другое дело. Тогда конкретно. Вот запишите, можете прямо по телефону. У нас тут кабинет на двоих, а моя фамилия Лемешонок. Записали?

Вячеслав Иванович шел к выходу по длинному и удивительно скучному коридору, и ему казалось, что все встречные смотрят и думают: «Вор на вора пожаловался!» — потому что к прежним самообвинениям прибавилось теперь новое: он не только убийца, но и вор!

Он пытался отогнать эту новую мысль, пытался обвинять Лемешонка в формализме, в лени, в бездарности, но мысли возвращались к тому, что сам он во всем виноват: не тащил бы всю жизнь по мелочам, и вышел бы другой разговор, и была бы ему вера, а так…

Он один во всем виноват] Так виноват, что долг перед памятью и то выполнить не может, свои вины не пускают. И конец разговора с Лемешонком ничего не меняет: кому другому следователь поверил бы сразу, а он, Вячеслав Иванович, еще должен доказывать, что ему можно верить. Вот так, в его годы доказывать…

И когда шел по улице, все встречные читали его вины на лице, понимали его виноватую жизнь. Поэтому он постарался дойти переулками, но перекресток Садовой и Невского было не обойти, а он-то самый людный в городе— и все-все поняли, кто он такой: как тот пудель, который почуял запах вины и завыл. Только люди воспитаннее: чуют так же, но не подают вида.

Вячеслав Иванович боялся, что и Эрик отшатнется в испуге, но Эрик не предал: облизал всего — посочувствовал. А потом сел у ног и тихо подвывал.

Так они и просидели весь вечер. Несколько раз звонил телефон, но Вячеслав Иванович не подходил: кому он нужен, убийца и вор! Особенно он боялся, что позвонит Рита: ведь невозможно, чтобы он смотрел ей в глаза, он, который один во всем виноват! И как она не поняла до сих пор? Ну, теперь поймет… И крепла уверенность, что настоящий его отец — тот самый блокадный мародер. Доказательств никаких — а уверенность крепла.

Вячеслав Иванович сидел, не зажигая света, чтобы, если кто зайдет, не догадался по окнам, что он дома. Да и вины лучше видны в темноте. Вот они — выползают извсех углов… Ясно было, что ложиться спать нет смысла, но он все-таки лег — и продолжал считать вины лежа.

Но такова оказалась в нем сила автоматизма, что в пять утра он, как обычно, встал и выбежал.

Всю ночь падал снег, так что и на тротуарах было почтило щиколотку. Тем более — в саду. Бежалось тяжело. Эрик отстал уже на втором круге и занялся играми с садовой дворняжкой Альмой — счастливый, ни в чем ; не виноватый… Вячеслав Иванович упрямо наматывал: круг за кругом.

Как и всегда, в саду было еще совершенно безлюдно, зеленоватые ртутные фонари придавали тяжелому липкому снегу болезненный оттенок. Только перед задним фасадом Русского музея, где светили прожекторы, снег был синеватым — как бы выздоравливающим от зелености. А дальше, на повороте, фонарь и вовсе погас. Но темный участок дорожки Вячеслав Иванович пробегал так же уверенно: он мог и весь круг пробежать в полной темноте, потому что знал маршрут, как свою комнату, — со всеми поворотами, скамейками, выбоинами, катками, торчащими обрезками труб, на которых крепилось когда-то ограждение газонов.