Изменить стиль страницы

Огромный новый дом в Гавани, где жила теперь Александра Никодимовна Эмирзян, делал предстоящий разговор как бы чуть-чуть нереальным: новая жизнь кругом, можно сказать, совсем новый город — так уместно ли в нем вспоминать прошлое? Но Вячеслав Иванович шел бодро и был уверен, что своего добьется.

Из-за двери даже на площадку доносилось бойкое пение: оперетта по телевизору. Вячеслав Иванович перехватил коробку с тортом так, чтобы была на виду, чтобы сразу видно, что он не с пустыми руками (существовало и на этот счет у Вячеслава Ивановича сокращение: неспуками, — но он сам понимал, что не очень удачное: настраивает на неуместную веселость, тогда как умение приходить не с пустыми руками — дело серьезное, может быть, краеугольный камень современного человеческого общения), тем более что коробки под свои торты он всегда берет фирменные от «Северной Пальмиры», — и позвонил. Не робко звякнул, а подержал палец на кнопке секунды три.

Дверь открыл полный и словно чуть сонный мужчина в пижаме. Или Вячеславу Ивановичу показалось, что чуть сонный? Ведь прямо от телевизора человек, от оперетты! С тех пор как сам Вячеслав Иванович похудел, он стал испытывать недоверие, даже неприязнь к толстым людям.

— Можно видеть Александру Никодимовну? — спросил он, вдвигаясь в прихожую тортом вперед.

— Мамаша, к вам молодой кавалер! — с некоторой игривостью крикнул мужчина в пижаме.

Тотчас же из комнаты, из которой неслись звуки телевизора, вышла женщина — вышла так быстро, что почти что показалось, будто выбежала: совсем не худая, высокая, с крашенными хной волосами, — на вид ей вполне можно было дать не больше пятидесяти. Вячеслава Ивановича сразу обнадежило столь явное жизнелюбие блокадной Туси: наверное, и рассказывать станет охотно, без лишних вздохов.

Мужчина в пижаме не торопился уходить в комнату, — ну что же, Вячеслав Иванович вполне непринужденно заговорил и при нем. Слава богу, не стеснительный, — детдом на всю жизнь отучает от излишней стеснительности.

— Вы простите, Александра Никодимовна, что я врываюсь, но вы понимаете, какое дело: меня на ваш след навела Вера Николаевна Каменецкая. Или Каменская. Которая с Красной Конницы.

— Ах, Веруша наша! — Александра Никодимовна от радости старомодно всплеснула руками. — Веруша-копуша, Веруша-дорогуша! Каменецкая, вы правильно сказали: Веруша Каменецкая!

— Она сказала, вы многих помните с блокады. Понимаете, в доме двенадцать наша семья жила до войны. В шестьдесят седьмой квартире. Ну и в блокаду — пока не умерли. Сальниковы. А я вот остался.

— Сальниковы?! Петруша и Галка?! — Александра Никодимовна обрадовалась еще сильнее и стала прежней молодой Тусей, видно, вечной активисткой по темпераменту.

— Так если вы помните… Я ведь ничего о них не знаю, только имена да фамилии.

— Петруша и Галка! Чудесные люди! О, господи, и вы?..

— Да, я. Собственной персоной, можно сказать.

— Да раздевайтесь, раздевайтесь, что же вы! Пойдемте!

— Мамаша, говорить вы можете о чем угодно, но человек пришел с тортом, — с капризной игривостью вмешался толстяк в пижаме. — Так уж не забудьте про бедных родственников, которые хотя и голодать не успели, но тоже любят вкусненькое. Тем более когда «Северная Пальмира».

— Ну, тут кое-что получше, — не удержался Вячеслав Иванович. — Да еще…

Он показал толстяку бутылку и подмигнул.

— Тем более, — вконец обрадовался толстяк. — Это, мамаша, и вообще не для вас, зачем вам? В ваши годы вредно!

— Ты уж молчи про годы! Да не бойтесь, бедные родственники, на чай приглашу, не забуду. А пока разговоры наши вам ни к чему. Неинтересны вам. Мы пока в кухню, пока у вас там «Летучая мышь».

— Ладно-ладно, только не увлекитесь там наедине с тортом.

— Идемте, дорогой мой Сальников, не слушайте его. А на кухне у нас просторно: называется — улучшенная планировка.

В кухне Вячеслав Иванович сразу забеспокоился:

— Что у вас в морозильнике? Выкидывайте все и ставьте торт.

Туся послушно выгребла какую-то рыбу, сосиски.

Пристроив торт, Вячеслав Иванович огляделся. Почти все кафельные плитки были заклеены яркими переводными картинками, и дверца холодильника тоже — зверями, цветами.

— Дениска развлекается, внук. За каждую пятерку ему клеить разрешается. Как видите, успехи довольно скромные, если посчитать за пять лет. Ну садитесь, садитесь… Так значит, вы сынок Гали и Петруши? Вот бы не подумала! То есть, конечно, через столько лет, я понимаю…

Вячеславу Ивановичу было неприятно, что в нем сразу не обнаружилось разительного сходства с родителями; ему даже показалось, что блокадная Туся подозревает его в самозванстве, и он заторопился с доказательствами:

— Я понимаю. Я сам чуть помню, что отец был толстый, а я вот худой. Но это от спорта, а вообще-то я склонен.

— Не то чтобы очень толстый — нормальный. Но полнее вас, конечно. Распух он в конце: в ноябре, в декабре.

— Значит, тогда и запомнил… А я как вошел на лестницу, сразу все узнал! И во дворе. А скажите, госпиталь напротив был, на углу Суворовского? Он горел?

— Был, само собой! И горел три дня.

— Вот видите! А мне этого никто не рассказывал.

— Да что вы! Я же не к тому! Обиделись… О, господи! Вечно я ляпну… Так который вы сын? Старшего убило, Сереженьку… Такой был хороший мальчик. И вежливый, и умненький… Девочка — та совсем маленькая, не помню, как и звали… А вы, значит, средний? Постойте-постойте… Славик! Ну да, Славик!

— Правильно!

То, что блокадная Туся сама вспомнила его настоящее имя, показалось Вячеславу Ивановичу последним и решающим доказательством подлинности его происхождения. И он повторил, как поставил печать:

— Правильно: Станислав Сальников!

— У меня двоюродный брат тоже был Славик, только Святослав, вот и запомнила. А Петруша, отец ваш, любил смеяться: «А знаешь, Туся, что в старое время такой орден был: Станислав? Почитай Чехова». Он хотя и без образования, простой рабочий, а читать любил. А я ему: «Ты, Петруша, осторожнее про старые ордена. Вовсе ни к чему сейчас вспоминать!» А он смеется— веселый был… Да, вот не думала, что доведется повидать сынка Гали и Петруши, — и не гадала, что вы живы… Ой, опять я ляпнула, простите, ради бога!

— Да что вы! Я сам не думал. То есть в том смысле, что жил когда-то с таким именем и фамилией. Меня подобрали — фамилии не знаю, адреса не знаю…

— Да-да-да, вспоминаю: второй Галин мальчик после нее пропал. Куда, что — никто не знал.

— А что с самой младшей, с Маргаритой, не помните?

— Ну правильно: Маргарита! Они тогда зачитывались «Королевой Марго» — Петруша с Галей. Маргарита! Ее эта родственница взяла — как ее? Ее все не любили, вот и не помню. У меня такая память дурацкая: хороших людей запоминаю, а плохих — ну хоть убей!

— Совсем не помните?! Хоть что-то! Зацепку бы какую-нибудь!

— Попытаюсь. Только не знаю, что получится. Потому что лучше не вспоминать. Тетка она вам была или какая родня подальше — не буду врать. Но родня. У нее муж работал на шоколадном заводе. Вообще-то он был адвокат, а кому тогда адвокаты?.. Он и сообразил быстро, устроился на шоколадный. Ну и приносил домой, умудрялся. А жили в нашем доме, во флигеле, который во дворе, но бомбоубежище-то общее. Как сейчас помню: Галя сидит, мама ваша; рядом Сереженька братика занимает — вас, значит; у Гали маленькая на руках. И тут же эта — тетка ваша. Или не тетка, но родня. Сидит королевой! И вдруг вынимает шоколад и начинает жевать. При всех! Сереженька-то молчит, только видно, прямо спазм у него в горле. А братик его, выходит, что вы, руку тянете: «Тетя Зина, дай!»… Вот и вспомнила: Зинкой ее звали, стерву эту. Ребенок просит, родня как-никак: «Дай!» И маленькая за братиком: «Дай, дай!» А та отвернулась и жует молча. Галя, мама ваша, как закричит: «Славик, прекрати!» И потише, но слышно: «Запомни, никогда не проси чужое!» Ну скажите, кем надо быть?! Ну привалило тебе счастье: носит муж в дом. Так запрись, залезь с головой под одеяло — и жри. Жри! Но зачем же при людях? При племянниках каких ни есть? Сереженька ее ну прямо ненавидел!