Пожалуйста, иду! Как будто я не иду. В кухню, в комнату куда угодно.
Мама открыла дверь в свою комнату. А там… Уж лучше бы занудный жрец искусств, пусть бы даже этот лысый зевс Татарников… Там настоящий леший из сказочного фильма. Или из оперы «Снегурочка» — когда на сцене сразу и не поймешь, пень или человек. Широкий, узловатый весь, лица почти не видно из-под бороды, а где видно, там кожа пестрая и вся изрытая, как лунная поверхность. Но самое лешачье в глазах: так они глубоко запрятаны, что смотрят наружу словно из двух глубоких пещер. На полках у нас сплошь книги, все больше по живописи, на стенах репродукции Ренуара и Дега — а посреди комнаты стоит такое чудо и смотрит на импрессионистских розовых дам из глубоких глазниц-пещер.
— Вот познакомьтесь: это мой Миша, а это Степан Петрович.
Леший глянул на меня насмешливо — а чего, спрашивается, во мне смешного?!
— Ишь, от, значицца, сколоток твой?
И голос оказался в точности лешачий — сиплый, словно навек простуженный в лесных болотах.
Матушка, всегда привычно безапелляционная, которая если и уступает изредка, то только профессору Татарникову, тут оробела:
— Мой — кто? Сколок?
— Сколоток. Слова русского н знаешь. Без отца котораво нарожала.
Матушка не оскорбилась — а стала оправдываться:
— Я же развелась, я тебе говорила.
— Коли мужа нетуть, все одно сколоток.
Кого она привела?! И дошла уже до того, что не оскорбилась! Зато я за нее!
— А вы… А вы — невоспитанный! Так не разговаривают воспитанные люди!
Запустить бы в него чем-нибудь томом энциклопедии, чтобы вонзился корешком, как топор в трухлявый пень!
Леший глянул на меня из своих пещер насмешливо:
— Ишь ты — мужик. Правильно, не давай забижать матку. Нищак, полаемся — помиримся.
Леший похвалил меня снисходительно — и мне больше не хотелось запускать в него томом энциклопедии. Немного же мне надо!.. Все-таки я молчал, не торопился показать, что больше не сержусь на грубость. А он ничуть не смущался — да и невозможно было представить, что он способен смущаться.
— Ну чаво? Надоть, значицца, жить вместях. Вместях — не в гостях. Нищак, приладимся. Притерпимся.
Жить с ним вместе — когда он такой чужой и непонятный, словно существо совсем другой породы. Посмотреть и послушать — даже любопытно, но жить вместе? «Вместях»…
Я помялся, не зная о чем говорить, наконец нашелся:
— Пойду делать уроки. Много задали.
Матушке я никогда не сообщал такие подробности,
— Малый проки, да много пороки, — изрек леший.
А что — довольно верно.
Из своей комнаты я слышал, как леший, тяжело ступая, прошелся несколько раз по коридору — то в кухню, то в уборную, что-то говорил матушке своим навечно простуженным голосом, потом зашумела вода в ванной. Только тогда матушка наконец зашла ко мне — все с тем же непривычным извиняющимся выражением лица.
— Ты не обижайся на Степана Петровича, хорошо? Он привык все высказывать прямо в глаза: что думает, то и говорит сразу же, не раздумывая. А ты думаешь, лучше, как принято у нас, воспитанных людей? Так называемых воспитанных. Когда в глаза улыбаются, а за спиной наговаривают такое, что не укладывается ни в какие рамки порядочности! Мы все просто отвыкли от прямоты, отвыкли от всего настоящего, понимаешь? Фальшивая вежливость стала называться интеллигентностью. — Постепенно голос ее приобретал привычные экскурсоводческие интонации. — Да-да, привыкли, что человек в лицо улыбается елейно, а за спиной продаст. Или неспособен ни на какой поступок, как твой папочка. А Степан Петрович настоящий сибиряк, он привык иначе, привык жить и говорить естественно. И от подобной естественности, неиспорченности сохраняется особая сила, издавна присущая народу, ты в этом еще убедишься. В их глубинных местах тайны природы передаются по наследству от отца к сыну. Только в Сибири еще и сохраняется подобная живая традиция, восходящая к нашим далеким предкам. К тому же он замечательный мастер, народный талант… Помылся, кажется, да? Душ не течет?
Ну вот, матушка провела для меня экскурсию по своему неожиданному избраннику — и побежала скорей что-то для него готовить: сейчас выйдет, потребует! У них в Сибири небось привыкли к расторопным женам.
И после ванны вид у него оставался лешачий: спутанные волосы не расчесались, рябая кожа не стала белее. Смешно смотрелся на нем оставшийся еще от отца махровый халат.
Мы сидели на кухне, и он скрипел наставительно:
— От етой ванны-иванны выходит один распут. В баньку надоть по морозцу.
Может, у них в Сибири уже и мороз в октябре, а у нас еще не все листья облетели.
— А чего ж вы не сходили в баню? У нас тут недалеко, на Фонарном.
— Ваша баня городская — тот же распут. Ты сперва-то воды натаскай, стопи, а после париться штоб вместях: мужики да бабы. Ты б со своей девкой, а? Товар штоб настоящий, без обману.
И он сипло захохотал.
Я вообразил, как бы мы парились с Кутей. Только если и этот леший тут же, глядел бы на нее из своих глазниц-пещер, тогда не надо!
— Баня, она от самого нашего славянства для етого дела. Разложишь бабу на полок, березой станешь охаживать, штоб чувствовала, а после перевернешь…
Матушка покраснела — никогда еще не видел, чтобы с нею такое.
— Ну зачем ты говоришь, Миша же еще мальчик!
— А что? Мужик, все понимат, верно, Миш?
Мне было лестно такое признание моей возмужалости.
— В ей сила, в бане-то. Потому народ был здоров. Ах ты!.. Как врага народа!
Он вдруг сделал молниеносный выпад и кого-то вдавил огромной ступней в пол. Таракана.
Тараканы у нас невыводимы. По всему дому. Или даже всей улице. И так обнаглели, что выползают днем. Убегают они всегда зигзагами, потому придавить их бывает очень трудно. Матушка к тому же просто брезгует их давить. Я не брезгую, но и удовольствия не получаю — в тех случаях, когда все же удается настигнуть. А леший продемонстрировал реакцию настоящего охотника. Соболятника. Только вот со странным удовольствием вдавил в пол.
— Никакой гигиены не удается поддерживать из-за них. — тут же наябедничала матушка.
И обрадовалась переменить разговор.
— Нищак! Мы етих врагов народа — под ноготь!
— Они устроили себе квартиру с удобствами за холодильником: там им тепло. Посмотришь потом, Степа, хорошо, что тут можно сделать радикального? — натравливала лешего матушка.
— Ить, распут городской! Всяка вешш — навыворот. Холодильник — и тепло от ево. У нас ледник — значицца в ем лед и лед, никака тепла. Внутрях-то своих хотя холодит? Молочка бы из ево с подморозом. После как попарисся — хорошо! Налейка, Ойля, балакиря.
Моя матушка — Ольга Васильевна, а леший так произнес: Ой-ля, немного похоже на французское «о-ля-ля»! Хотя уж французского, легкого в нем ничего.
Матушка не поняла и переспросила с поспешной готовностью:
— Что налить? Какой балагур?
— Балакирь, так у нас говорицца. Как по-городски, а, Миш? Ну кружка, кастрюля.
— Кастрюля?! А по-настоящему, по-народному — балакирь? Какая прелесть! Вот откуда Балакирев, а я и не знала. Он, значит, Кастрюлин или Кружкин?
— Ктось?
— Балакирев, композитор известный.
— Мы такова не знаем. Шута знам Балакирева, што у Петра-царя. На голову, бывает, наденет балакирь, а царь подойдет и вдарит, как в колокол. Потому и Балакирев.
Уж этого не знает даже Антон Захаревич! На другой же день я просветил наш класс. Захаревич тогда промолчал, зато на следующий день объявил торжественно:
— А знаете, что такое «бардак»? Глиняной горшок, вот! — и захохотал.
Взял реванш.
Ну а Кутя не стала дожидаться следующего дня, заспорила сразу:
— Почему «балакирь» такое уж народное слово, а «кастрюля» — нет? В словаре, если покопаться, знаешь, сколько таких слов? Которые никому давно не нужны. И значит, правильно, что не нужны.