— Пушкин потому так ревновал, что она его не любила, — сказала Кутя. — Сейчас ужасно модно ее защищать: «Ах, Натали, ах, мадонна!», а все равно не любила. Ну пусть чуть-чуть любила, но все равно не так, как он ее.

— Что ж он выбрал такую дуру, которая не понимала его стихов?

— Она не дура. А ты бы хотел, чтобы любили только за талант и славу? Чем больше слава, тем сильней любили? А если кто-то появится еще знаменитее, значит, сразу перевлюбляться?

Этого-то я как раз и не хотел! Я стал соображать, чего же к хочу, почем я все-таки обижен на Наталью Николаевну, но соображал слишком долго, и Кутя не стала дожидаться, пока я выйду из паузы, как самолет из пике.

— Вот Оленина! Она уж точно понимала, кто такой Пушкин. Но ничуть его не любила. Любят не за талант.

Все всё знают про Пушкина! Любила Оленина или не любила? Я почему-то думал, что любила. Я думал, его все женшины любили, кроме жены.

— А за что любят?

Сейчас бы я услышал ответ! Но мы уже пришли как всегда, слишком быстро. Кутя засмеялась и показала на Тигришку, гревшуюся на слабом октябрьском солнце:

— Спроси у нее!

Тигришка — наша дворовая кошка. Окраска у нее редкая: рыжая и полосатая, потому Кутя так ее и прозвала. Кутя ее кормит, и я тоже — немного.

Кутя засмеялась, на какой-то миг сама сделалась похожа на томную рыжую кошку — и убежала к себе.

А я пошел к себе. Мы живем в разных углах нашего просторного двора. У нас даже небольшой садик посредине, а дом всего трехэтажный, потому солнце заходит во двор свободно, не как в петербургский колодец. Между прочим и в доме Раскольникова двор довольно просторый — не такой, как наш, но все-таки не колодец.

Я взбежал к себе на третий этаж почти счастливый, оттого что задал Куте такой вопрос и даже почти что получил ответ, по крайней мере, намек на ответ, открыл дверь — и сразу понял, что матушка моя дома. Хуже того: что еще кто-то посторонний в квартире. Понял, даже и не осознав, по каким деталям. Я ведь уже больше двух лет как окончательно собрался в следователи, тренирую наблюдательность — и до того натренировал, что она часто срабатывает на автоматизме.

Настроение сразу упало на несколько градусов: в присутствии своей матушки я почти все время испытываю неловкость, мне куда приятнее быть дома в одиночестве. У нас квартира отдельная и, к счастью, двухкомнатная, а то и не знаю, как бы уживался с ней в одной комнате, но даже когда я сижу в своей, а матушка дома, все-таки возникает какая-то стесненность, будто ее «аура», как выражается наш Захаревич, просачивается сквозь стены. Хотя она не так уж вмещивается в мои дела, во всяком случае, меньше, чем большинство любящих пращуров, которые чуть ли не уроки проверяют у своих оболтусов, выбирают за них институты и нанимают репетиторов. Мы едва перешли в девятый класс, а у нас только и разговоров, что о баллах и репетиторах. Гений Захаревич — все время приходится вспоминать о нем! который провозгласил гордо, что ни в каких репетиторах не нуждается, сам поступит куда угодно, изобрел для них слово «натаскун». Во-первых, потому что натаскивают, а главное ради удачного созвучия. И почти все у нас ходят к натаскунам. Я не хожу, потому что мы с матушкой бедные. А Кутя, бедная, ходит.

Работает матушка в Эрмитаже. В скромной доллсти экскурсовода. А зарплата еще скромней, чем должность: сто сорок рэ. Но все равно она каждую минуту дает понять, что она посвященная, что она жрица в храме искусств.

Родители мои расстались, когда мне было одиннадцать. Они бросили друг друга, но мама бросила папу гораздо дальше, чем папа маму. Всего, что между ними произошло, я не знаю, но мама много раз кричала папе: «Будь ты хоть раз честен хоть перед самим собой!» Она кричала это так часто, что мне потом долго казалось, что семейная жизнь и состоит из того, что жена неустанно обличает мужа: «Будь ты хоть раз хоть перед!» Даже тогда в одиннадцать лет и младше я прекрасно понимал, что мама кричит о честности в каком-то высшем смысле, что она не обвиняет папу в обыкновенной уголовщине — и этото хуже всего: в уголовных обвинениях можно оправдаться, здесь область фактов, а честность или бесчестность в мамином высшем смысле не имеют отношения к фактам и потому недоказуемы. Сформулировал я это позже, когда собрался на юрфак, но с самого начала никогда не подозревал папу в каких-то преступлениях, а, наоборот, жалел его, чувствуя, что ему никогда не оправдаться перед мамой.

После папы у мамы никого не было. Честно! Витька Полухин раз спросил: «Твоя как — сменщиков водит?» Потому что у него у самого есть отец и есть сменщик, и получается, что так оно даже и нормально: витькин папа через день водит автобус, а через день — сменщик, чтобы автобусу не стоять вхолостую. Ну и мама его перешла на гакую же систему без простоев — все естественно. Я тогда дал Витьке в ухо, чтобы не спрашивал про сменщиков. Если бы он спросил, когда никто не слышит, я бы, может, и не дал ему в ухо, потому что он сильнее меня, но рядом стояла Кутя, а самое страшное — опозориться перед ней. Витька дал мне сдачи в глаз, я отлетел и застрял между партой и паровым отоплением, да еще сбил локтем горшок с каким-то цветком. Пока я выбирался и вытряхивал землю из волос, вошла Вероника, и пришлось врать, что я случайно споткнулся и упал; если считать на боксерский счет, Витька выиграл нокаутом, но честь была спасена. После того случая я стал чаще думать о том, что у матушки может кто-нибудь появиться, какой-нибудь жрец искусств. Только этого мне не хватало: мало мне самой матушки рядом, так еще будет толкаться здесь же совсем посторонний тип! И обязательно окажется занудой: жрецы искусств — они все зануды… И вот я вошел — и сразу усек, что в квартире не только матушка, но и кто-то еще посторонний.

Тотчас же она сама и появилась из своей комнаты вся какая-то не такая. Обычно моя матушка уверена в себе на три хода вперед, это у нее профессиональное: когда каждый день приходится просвещать незнакомых людей, да еще громким голосом, чтобы тридцать человек слышали и слушали, да ни в чем не сомневались — это накладывает отпечаток, все равно как на учителей. Матушка всегда уверена в том, что сообщает, и пусть бы попробовал кто-нибудь возразить ей, что Рембрандт не великий художник, или Ренуар, или Матисс! А отец не любил Матисса, он любил Шишкина и купил ту самую репродукцию «Мишек», которая сейчас на кухне. На кухню «Мишек» сослала матушка — выбросить все-таки не решилась, хотя она Шишкина не уважает, а сделала из них что-то вроде прищепки для счетов… И вдруг моя непоколебимая матушка вышла вся какая-то не такая, вся как вербена на ветру.

— А, это ты… Уже пришел? Вот и хорошо, что пришел.

Как будто я нормально не прихожу в это время!

— Вот и хорошо, что ты уже пришел с уроков… Сейчас я вас сразу и познакомлю.

Вот и сбылись худшие опасения. Только слишком уж вдруг. Обычно человек сначала ходит в дом он привыкает, к нему привыкают. А чтоб сразу — не девочка же! И этот ее — муж или еще не муж? — тоже, надеюсь, не мальчик. Сейчас появится кто-нибудь вроде профессора Татарникова — бывает тут такой иногда, но без всяких намерений, да и женатый три раза. Если матушка — жрица искусств, то уж Татарников — верховый жрец. И великий жрец тоже: если остается ужинать, то сметает все со стола, как бульдозер. Очень важный и толстый, похож на Зевса из античного отдела, такая же борода кучерявая. Только лысый Зевс… А вдруг сам Халкиопов?! Халкиопов у нас, конечно, не бывает, чего ему у нас делать, и вообще я его никогда не видел, только разговоры без конца: «Сам Халкиопов… Халкиопов доказал… с кем он спорит — с самим Халкиопом!» Звучит как имя какого-нибудь вавилонского царя: «Халкиоп Великолепный!» Хотя работает он в русском отделе, «у русачей». На Халкиопова я бы согласился, хотя и не видел его никогда. Потому что ведь здорово, если для всех «сам» — и вдруг становится своим, домашним…

— Так идем же, я вас сразу познакомлю. Зачем откладывать.