Изменить стиль страницы

А дьяка Нефедова, чтоб не болтал и порухи государеву делу не чинил да не переметнулся бы к Литве, надо взять под стражу и накрепко заковать «в железа». За стрелецким десятником присмотр учинить: чьей стороны держится, кого поскребцов [93]имеет...

– Сами для себя плети вьют, – убирая доношения Малюты в кованный серебром сундук, проворчал царь.

«Дьяка Жукова, что чернила составил, не худо бы одарить...»

Усердно помолившись, Иван Васильевич, большой, суровый, опираясь на длинный, из слоновой кости посох, пошел на половину царицы. Весь день не пришлось с ней видеться. Бояре из Разрядного приказа о воинских делах докладывали. Многое не согласуется с доношением его, царевых, малых людей. В угрюмом раздумье покачивая головой, Иван Васильевич подошел к царицыным покоям.

Царь сидел, перебирая четки, в кресле, около него находился Малюта. Шел допрос князя Владимира Андреевича. Князь стоял перед царем, униженно опустив голову. Глаза его были мутные, усталые. Худое, желтое лицо говорило о пережитых страданиях.

– Чего же ты хочешь от меня? – спросил Иван Васильевич, вдруг откинувшись на спинку кресла. Лицо его было спокойным, насмешливым. – Ну что ж, отвечай! Спрашивает тебя царь, а не брат твой Ванюха... Я – царь, а ты царский холоп... Ну!

Старицкий поднял голову, с невинной улыбкой развел руками:

– Не ведаю, государь, – чего для пытаешь?.. Хочу я, чтоб здравствовал ты многие годы. Вот и все. Хочу, чтоб в царстве твоем ладно все было.

Царь взглянул на Малюту.

– Эх, Лукьяныч, и тут я провинился. Попусту обеспокоил князя... Гляди, гостьбе в твоем доме помешал, Владимир? Гостеприимен ты!

– У меня гостей не бывает. Живу, будто под схимою, одиноко, с тех пор, как ты, государь, безвинно удалил в монастырь мою матушку.

– С ней было веселее – знаю. И гостей бывало в те поры много больше. И то знаю. Ну, чего же, однако, ты от меня хочешь?

Окончательно растерявшийся князь ответил тихо:

– Ничего.

Иван Васильевич недоверчиво покачал головою:

– Может быть, удел прирезать? Будто так уж ничего ты и не хочешь?

– Повторяю, государь: хочу, чтобы ты здравствовал многие годы, и больше ничего... Покарай меня Бог, коли лгу. Устал я.

– Тяжело тебе, князь, вижу. Как не устать! Иные тайны тяжелее жерновов. Тянут книзу, в землю тянут, окаянные, а скинуть их сил не хватает... Вот твоя матушка и в Новодевичьем монастыре, во святой обители, и то не может расстаться с тою тяжестью...

И, указав на Малюту, царь проговорил:

– Прости, братец, что некий дворянин, простой холоп, рядом с царем стоит да слушает твои неверные речи; ну, коли царь не гнушается его держать с собою рядом, то и ты не будь в обиде... Не гневи Бога!.. Обидчивы стали вы. Знатность не на пользу вам. Голову кружит.

Старицкий тяжело вздохнул; на худых щеках его выступил румянец.

– Увы, государь, ко всему привычны стали мы. Знать, так Богу угодно.

– Кто «мы»? – вкрадчиво спросил царь, слегка наклонившись.

– Мы, русские люди, – после некоторого раздумья произнес князь Владимир. – Притерпелись. Всего насмотрелись!

– А я знаю, кто «вы» и чего «вы» хотите. Верь, братец, мне: не того хотите вы, чего хотят русские люди.

– Великий государь! Самим Богом ты поставлен над нами: тебе ли не знать? Ты все ведаешь, все знаешь... Не всем только верь!

– И не один царь то знает, о чем хочу я тебе напомнить, а дело известное. Как же тут не верить?

– В том прошу тебя, брат, напомни...

– Ужели забыл ты вечер, когда преставился первосвятитель? Кто у тебя был? Кто порицал покойного, как бы лицемера и льстеца государева?

– Не помню... – смутившись от неожиданности, тихо ответил князь Старицкий.

– Много ли было гостей у тебя? Один? Двое?

– Будто бы двое...

– Кто же?

– Ростовский... Больше никого не помню.

– Стало быть, один князь Семен осуждал? Чудно! Чем, чем же не угодил вам покойный митрополит?

– Мы молились об упокоении его души...

Царь с лукавой улыбкой посмотрел на Малюту.

– Кто же «мы»? Князь Семен и ты? Благо и на том. Вы – набожные... Доброе дело! Когда я болен был, помнишь, брат, при Анастасии-царице, вы тоже молились обо мне. И тоже «об упокоении». Твоя матушка свечки вниз огнем ставила, чтобы поскорее Богу душу я отдал и тебя бы бояре на престол посадили. Моего царевича за царское семя не признали вы. Ты и это забыл? А я вот помню. До смерти не забуду.

Владимир Андреевич молчал, не смея взглянуть на царя.

– А я остался жив, да еще и власть забрал себе в руки. Кое-кого из моих доброхотов убрал; их уже и на свете нет, и молятся не они об упокоении моей души, а монастыри по царскому синодику поминают их грешные души. Не так ли? Не легко и мне признаться тебе, брат, в этом. Грешен и я; не будь я царем, легче было бы мне бражничать с ними, нежели теперь молиться об их упокоении...

– Государь, – сказал, оправившись от смущения, Владимир Андреевич, – твоя воля казнить и миловать! Я готов! Все одно в таком страхе не жизнь.

– Знаю, князь... Увы мне! Лучше бы никого не казнить и не миловать, а украсить свой трон цветами мира и добродетели. Но... цветок любит солнце, благодетельную небесную влагу, а от стужи и ветров он засыхает. Подумай над этим. Да ответь мне без извития словес: чего же вы добиваетесь? Нет ли у вас какой тайны против меня?

– Не ведаю, государь, что требуешь. Помилосердствуй, не томи! Ни в чем я не виноват перед тобою.

Иван Васильевич поднялся с кресла. Лицо его стало строгим.

– Владимир! Дважды обманываешь ты меня: и как царя и как своего брата. Коли не ведаешь ты, я ведаю, чего вы добиваетесь. Да и то сказать! Плохо ли жилось удельному князю? Ведь он смотрел на свое княжество, словно бы торговый мужик на свою лавку. Прикажет дворецкому либо казначею обобрать своих поселян, и наместники его и волостели тащат ему великую казну. Мало того, они и себя не забывали кормом и постоянно своего прибытка добивались. А ныне все вы должны пещись единственно о пользе царству. Плохо ныне стало. А скажи-ка мне по-братски, без утайки: если бы тогда преставился я и стал бы ты великим князем на Руси, дал бы ты волю княжатам, вернул бы ты им старые порядки? А? Скажи, не лукавь.

– Государь, Иван Васильевич, ты знаешь – я делал бы то, что укажет Боярская дума. В разногласии не может быть крепким царство. Князья – не враги тебе. Клевещут на них тебе твои ласкатели. Не верь своим новым слугам. Ради своей пользы клевещут они.

– Не то говоришь, Владимир! Я не враг Боярской думы. Она и ныне здравствует, и государь одобряет ее приговоры. Иван Васильевич в дружбе с Боярской думой, но в несогласии с изменниками. Пора бы тебе то, князь, знать. А вот сия писулька, переданная одним из людей литовского посольства твоему другу. Кому? Ты должен знать. Знакома тебе?

Царь достал из кармана небольшой клочок бумаги и показал его князю Старицкому.

– Бывало ли это в твоих руках?

Владимир Андреевич неуверенно покачал головой:

– И не слыхивал о ней.

– И не слыхивал? А в ней писано, что-де незачем московскому царю бездельную войну вести. Все одно ему моря николи не видать. А чтоб война скорее кончилась, воеводы отъезжали бы в Литву к королю, не давали бы поблажек своему тирану. Ничего того ты не ведаешь?

– Нет, не ведаю!

– Ну, добро, князь! Будем думать, – ты мне преданный слуга и честный брат, – сказал царь и, достав из стола другой клочок бумаги, спросил: – А это знаешь, чье это писание?

– Не понимаю, что это, – прочитав бумагу, ответил князь.

– Ну, иди с Богом... Буде с меня. Бог спасет. Иди.

После ухода князя Старицкого Иван Васильевич спросил Малюту:

– Где тот немчин?

– Он тут, великий государь...

– Покличь!

Малюта удалился, а через несколько минут вернулся, таща за рукав Генриха Штадена.

– Вот он! А своровал то у хмельного стрелецкого десятника Невклюдова, когда он уснул у него в корчме. А Невклюдов получил ее от князя Владимира Андреевича для передачи князю Василию Темкину. В хмельном виде похвалялся он милостию к себе князя Старицкого, оный Невклюдов.