Изменить стиль страницы

Искусство ютилось по салонам. В Москве были свои Медичи,[240] свои меценаты. Впоследствии они стали покупать декадентские картины, а тогда еще они побаивались «нового» искусства. Любили задушевность во вкусе Левитана.[241] Одним из тогдашних литературных салонов был салон В. А. Морозовой.[242] В ее доме на Воздвиженке читали доклады и устраивались беседы. Этот салон посещали И. И. Иванов,[243] В. Е. Ермилов,[244] Н. Е. Эфрос,[245] С. Г. Кара-Мурза,[246] сотрудники «Русских ведомостей», бывали здесь изредка А. П. Чехов, В. Г. Короленко, кое-кто из художников, иные из актеров и несколько студентов, начинавших работать в тех же «Русских ведомостях» и в «Курьере»,[247] где впервые были напечатаны рассказы Леонида Андреева, А. М. Ремизова[248] и мои.

Вот в этом салоне В. А. Морозовой в 1900 году я вызвал сенсацию докладом[249] о книге Брюсова «Tertia vigilia».[250] Валерий Яковлевич присутствовал на этом докладе. Тогда знали стихотворение Брюсова в одну строчку «О, закрой твои бледные ноги»…[251] Больше ничего не помнили из его стихов.

Осмеянный критиками как автор книжечек «Chefs d’oeuvre»[252] и «Me eum esse»,[253] Брюсов был для интеллигентов bête noire.[254] Самое неприятное было то, что и Владимир Соловьев, не только философ, но и сам поэт-символист, дважды высмеял сборники «Русские символисты»,[255] где первое место занимал Брюсов.

Насколько я припоминаю, сборник «Tertia vigilia»мне принес в первый раз небезызвестный ныне профессор A. C. Ященко,[256] о котором Брюсов упоминает в письме ко мне из Парижа от 8 мая 1903 года. Про Ященко Брюсов писал тогда: «Он полюбился мне еще больше с тех пор, как я узнал его здесь…» Они оба страдали «географическим патриотизмом», как впоследствии признавался Брюсов, что им не мешало, конечно, вместе восхищаться Парижем, городом «для всех». В 1900 году мы с Ященко были студентами — он на четвертом курсе, а я на втором. Нам обоим нравился Бодлер, и естественно, что книга Брюсова показалась нам интересною. Я взялся писать о Брюсове доклад, соблазненный отчасти желанием подразнить буржуа. В первый раз я читал его в одном частном доме, куда был приглашен Брюсов и, кажется, Балтрушайтис.[257] Валерий Яковлевич, по-видимому, не ожидал такой сочувственной оценки его стихов, а его спутница воскрикнула даже с трогательной экспансивностью: «Так еще нас никто не хвалил».

Когда я повторил этот доклад у Морозовой, Брюсов, подготовленный к этому выступлению, объявил, что недоволен моим сообщением: я хвалил «не лучшие его стихи» и еще что-то в этом роде.[258] Однако у нас установилась тогда взаимная приязнь.

Среди московских меценатов наиболее просвещенным и тонким был С. А. Поляков.[259] Он был издателем «Скорпиона»; он впоследствии устроил журнал «Весы». Воистину, не будь его, литературный путь Брюсова был бы путем кремнистым.[260] За кулисами «Скорпиона» шла серьезная и деятельная работа художников слова — К. Д. Бальмонта,[261] Ю. К. Балтрушайтиса, В. Я. Брюсова и некоторых других, а эстрадно, для публики, эти поэты все еще были забавными чудаками. Такова, очевидно, судьба всякой школы. Нужен срок, чтобы poètes maudits[262] превращались в академиков. Для Брюсова и его друзей этот срок наступил примерно в 1907 году. А за семь лет до того сотрудники «Скорпиона» были «притчею во языцех». Больше всех тому давал повод К. Д. Бальмонт.[263]

Насколько Бальмонт со своими «испанскими жестами» казался буйным и страстным, настолько Брюсов был духовно загримирован под строгого и невозмутимого джентльмена. Сюртук Брюсова, застегнутый на все пуговицы, и его по-наполеоновски скрещенные руки стали уже традиционными в воспоминаниях современников. Отрывистая и чуть-чуть картавая речь с неожиданной и подчас детскою улыбкою из-под усов была уверенна и точна. Положение «главы школы» обязывало, и Брюсов чувствовал себя предназначенным для литературных битв. Ему была нужна маска мэтра.

II

Соратники Брюсова по «Весам» любили его называть магом[264] и окружали его личность таинственностью. Брюсову будто бы были ведомы какие-то великие тайны творчества и жизни. И сам он любил казаться загадочным. В молодости Брюсов занимался спиритизмом;[265] его влекли к себе образы Агриппы Неттесгеймского,[266] Парацельса,[267] Сведенборга;[268] у него на столе можно было найти книжки Шюре,[269] Кардека,[270] Дю-Преля…[271] При этом Брюсов думал, что можно удачно сочетать оккультные знания и научный метод. Трезвый и деловитый в повседневной жизни, Брюсов, кажется, хотел навести порядок и на потусторонний мир. Мне, признаюсь, его занятия оккультизмом никогда не представлялись серьезными и значительными. А между тем иные его современники воистину были причастны какому-то своеобразному и странному опыту, чувствовали бытие не так, как большинство. И это «касание миров иных» приводило иногда к настоящей душевной драме. Не будучи оправдано высшим смыслом, такое темное и слепое влечение в сферу «подсознательного» оканчивалось совершенной катастрофой. Такова была судьба, например, Александра Блока. Не то Брюсов: дальше литературного и салонного оккультного экспериментализма у него дело не шло. В этом было даже что-то ребяческое.

Лицо Брюсова в гробу было совершенно спокойно. Он как будто отдыхал от забот и дел. Никакого следа темных страстей не было в этом простом и тихом лице. Та детская улыбка, которая при жизни появлялась иногда на губах у этого сурового «мага», очевидно, выражала сокровенное его души. Демонизм Брюсова был не более как литературная маска.

Нет, значительность Брюсова вовсе не в его демонизме, вероятно, мнимом, а в его формальных заслугах. Он дал нам пример трудолюбия, точности, добросовестности. Он своим литературным опытом напомнил нам о труднейших задачах нашего ремесла. Бывают писатели, которым дела нет до школы, которые так поглощены жизненной судьбой в сознании ее связи с мировыми целями, что им вовсе не до «истории литературы». Не таков Брюсов. Он больше всего был озабочен тем, чтобы построить литературную фалангу так, как ему казалось это исторически нужным. Отсюда его ревнивое и подозрительное отношение ко всем, кто одновременно с ним выступал на свой страх и риск, не подчиняясь дисциплине.

Брюсов в начале своей литературной деятельности поставил себе задачей создать в России «школу нового искусства» — по образцу французских модернистов. Не случайно первая его книжка «Романсы без слов» — переводы из Верлена. Она появилась еще в 1894 году. Правда, Верлен ему не был созвучен, и впоследствии Брюсов переводил его неудачно, зато в Верхарне[272] он обрел конгениального себе поэта. Здесь вершина брюсовских достижений.

В течение 1904–1907 гг. у меня с Брюсовым не прекращалась переписка. Из этих писем видно, как живо Брюсов интересовался тем, что делается в Петербурге. Понять умонастроение тогдашнего Брюсова — это значит найти ключ к пониманию литературных отношений того времени, разгадать смысл борьбы между Москвою и Петербургом. Тут столкнулись две психологии, прямо противоположные.

Московские «декаденты» во главе с Брюсовым озабочены были прежде всего вопросами поэтики, художественного ремесла, литературной техники. Сам Брюсов, хотя в 1894 году и начал свою деятельность в сборниках под названием «Русские символисты»,[273] вовсе не дорожил символизмом как мироотношением. При возникновении «Весов», по крайней мере, он мне писал с совершенной определенностью, что он не считает себя и своих друзей-поэтов символистами. Правда, с появлением в «Весах» Андрея Белого[274] символизм становится как будто официальною программой москвичей. Но, по-видимому, Брюсов оставался при своем старом взгляде на поэзию. В противном случае едва ли «Весы» могли бы отказаться от символизма с такою легкостью, с какою они это сделали в последний год своего существования. Во всяком случае, сам Брюсов, если когда-нибудь и причислял себя к символистам, то лишь в том смысле, в каком понимали символизм французы, например Мореас.[275] Это был скорее маллармизм,[276] а не символизм. И напрасно многие удивлялись, что Брюсов «отрекся» от символизма на официальном праздновании своего юбилея: это было не отречение, а, так сказать, выяснение недоразумения.