Изменить стиль страницы

Благодаря моей неосторожности в формулировке идей возникли недоразумения. Предложенный мною термин «мистический анархизм»[192] истолковали не в том смысле, что подлинный и последовательный анархизм предполагает изначальный мистический опыт «неприятия мира» (как в диалектике Достоевского), а в том смысле, что надо разрушить всякое цельное мироотношение, заменив его каким-то апофеозом бесформенного дионисийского восторга.

Но мой конфликт с литературными товарищами подготовлялся исподволь. Пока в моих руках был критический отдел «Вопросов жизни», никто еще не решался нападать на меня открыто. Да и я не успел развернуть своей идейной программы, весь поглощенный реальными событиями тогдашнего кровавого года.

Лозунгом дня стал «явочный порядок». Это была эпоха забастовок и союзов. По постановлению Союза Печати решено было выпускать журнал без предварительной цензуры. И «Вопросы жизни», разумеется, вышли с анонсом, что все статьи печатаются свободно, без цензурного одобрения.

По этому поводу припоминается один эпизод. На очередном собрании редакторов разных газет и журналов появлялся аккуратно издатель-редактор одного либерального, весьма распространенного журнальчика, приносившего немалые доходы умелому издателю. Этот господин, обладавший внушительным басом и высоким ростом, всегда занимал самую радикальную позицию и уходил с собрания при особом мнении. Но этот радикализм всегда был для него очень выгоден, ибо все, что было опасно, все, что определялось «явочным порядком», нисколько не влияло на судьбу его предприятия: под предлогом недостаточной радикальности всяких постановлений хитрец уклонялся от круговой поруки. Так я убедился, что в иных случаях особого типа «радикализм» служит хорошим подспорьем для издательской лавочки.

Анекдотов было немало в эту смутную эпоху. В то время, как действовали открыто всякие союзы, вовсе не законные с точки зрения правительства, полиция, растерявшаяся и бессильная, устраивала бестолковые налеты, совершенно бесполезные во всех смыслах.

Однажды на журнальном нашем журфиксе проф. Ф. Ф. Зелинский[193] должен был читать доклад о Прекрасной Елене. Дело шло, разумеется, об античном мифе,[194] и Зелинский блистал своей филологической эрудицией. Народу было человек сорок. Я зачем-то пошел к себе в кабинет (я жил тогда при редакции) и, направляясь обратно в залу, вдруг увидел в конце анфилады комнат странную картину. Почтенная А. П. Философова,[195] ныне покойная, как-то странно прыгала на своем стуле, помахивая рукой и нервно взвизгивая:

— Продолжайте чтение, пожалуйста, продолжайте чтение.

На некоторых лицах я также заметил признаки волнения. Оказывается, в передней толпилась полиция, и эти мундиры смутили некоторых наших гостей.

Я поспешил к налетчикам и застал там неожиданный спектакль. Бердяев в чрезвычайной ярости топал ногами и кричал на обескураженного пристава, который, прижатый к стене, явно был испуган припадком этого странного для него человека.

H. A. Бердяев страдал к тому же тиком и во время волнения несколько неестественно высовывал язык.

Этот язык окончательно вывел из себя блюстителя порядка, который принял его, по-видимому, как личное оскорбление.

— Я не привел бы полиции, если бы редакция вовремя предупредила меня о собрании! — закричал пристав.

Тогда я, имевший добрые намерения уладить историю, отстранив нервного Бердяева, вдруг сам вознегодовал, ибо лично по телефону предупредил, согласно тогдашним правилам, помощника пристава о литературном собрании в помещения редакции.

— Как! — закричал я, стукнув кулаком по столу. — Вы еще лжете! Я сам предупредил о собрании… Извольте убираться вон!..

Пристав не стерпел этого нового нападения.

— Возьмите его! — завопил он, сделав жест в сторону полицейского.

Но городовые топтались на месте, не решаясь исполнить царственного приказа. В это время мы уже как-то передвинулись из передней в соседнюю комнату, и она вся наполнилась нашими гостями.

— Ну, вот что, — сказал я, стараясь быть миролюбивым. — Извольте составлять протокол и уходите поскорее.

Пристав обрадовался, взял перо и принялся писать.

— Вы говорите, что профессор Зелинский читал доклад?

— Да.

— На какую тему, позвольте спросить?

— О Прекрасной Елене.

— Не извольте шутить! Я ведь при исполнении служебных обязанностей…

Может быть, неделю тому назад смотрел он, смеясь, оперетку на пикантную тему,[196] и в его голове никак не укладывалась идея, что столь почтенное собрание, да еще в революционные дни, может заниматься таким сомнительным сюжетом. С трудом убедили мы пристава, что доклад в самом деле был посвящен античной прелестнице и за этим именем не скрывается вовсе гидра революции.

В это время в Петербурге появился другой филолог, счастливый соперник профессора Зелинского — поэт Вячеслав Иванов. Я познакомился с ним и его покойной ныне женою, Лидией Дмитриевной, еще в 1904 году у Мережковского. Они только что приехали в Россию после многолетних скитаний по Европе. Вячеслав Иванов был тогда похож на одного из загадочных персонажей Гофмана.[197] К тому же он (кажется, по причине экземы) носил, никогда не снимая, черные перчатки, и этот атрибут его туалета придавал ему особенную таинственность. Золотистые его кудри и ритмические телодвижения, напоминавшие танец, обращали на него всеобщее внимание. А когда он чуть-чуть в нос начинал нараспев читать свои богатые ученостью стихи, все проникались чувством почтительного восхищения талантами этого удивительного чародея. Ученик Моммзена,[198] написавший на латинском языке солидную историческую работу;[199] филолог, в совершенстве владевший предметом и доказавший свою компетентность замечательным своим трудом «Эллинская религия страдающего бога»,[200] — часть коего печаталась тогда в «Новом пути», а потом в «Вопросах жизни»; своеобразный и прекрасный поэт, обративший на себя внимание Владимира Соловьева, который приветил первые его стихи;[201] глубокий мыслитель и счастливый угадчик древних тайн — таков был Вяч. Иванов в глазах тогдашних петербургских поэтов.

Его жена, Лидия Дмитриевна, ставшая впоследствии известной как писательница под именем Зиновьевой-Аннибал, была связана с Вячеславом Ивановым не только узами любви, но и удивительною гармонией мыслей, чувств, вкусов и всего душевного стиля. Даже словарь у них был общий. Они воистину говорили на одном языке.[202] И славизмы, которые любил Вячеслав Иванов, в ее устах звучали натурально и убедительно. Она одевалась несколько странно, в какие-то античные хламиды.[203] И если ее привычки и манеры казались некоторым чем-то эксцентричным, то вся эта эксцентричность забывалась при ближайшем знакомстве, и человек, покоренный умом и прямотой этой женщины, навсегда становился поклонником ее прекрасного дара, той «искры божией», которая в ней никогда не угасала. Ее предки, Аннибалы, были связаны родством с Пушкиным, и в самой Лидии Дмитриевне было что-то пушкинское. В ее крови было, должно быть, аравийское солнце. Лидия Дмитриевна была свободолюбива, и эта жажда свободы у нее становилась настоящим пафосом.

И когда я косноязычно рассказывал ей о своих анархических мечтаниях, она с полуслова меня понимала. Удивительною чертою характера Лидии Дмитриевны было необычайное внимание к человеку. Это встречается не так часто. Она не только сознавала, но она всем существом своим постигала тайну личности. Она понимала, что человек не только ценность, неповторяемая и незаменимая, но и святыня. Вот почему она умела подойти ко всякому человеку со словом, ему нужным; умела разгадать сердце человеческое; умела понять язык собеседника. Она с одинаковым вниманием могла говорить и с утонченным петербургским эстетом, и с каким-нибудь английским джентльменом, и с деревенскою бабою… Везде, всегда и со всеми она была одинаково прямодушна и на все отзывчива. Увидев слезы, она могла зарыдать; услышав смех, она могла весь дом наполнить своим ликованием. Как писательница она не всегда была совершенна. Ее нашумевшая маленькая повесть «Тридцать три урода» не из лучших вещей. Ее драма «Кольца» громоздка и тяжела. Но ее сборник рассказов «Трагический зверинец» — изумительная книга,[204] мимо которой будущий историк русской литературы не должен пройти равнодушно. Я горжусь, что лучший рассказ этой чудесной книги посвящен мне.[205] Лидия Дмитриевна скончалась 17 октября 1907 года, в деревне, в Могилевской губернии, где она, навещая больных мужицких ребят, заразилась скарлатиной. Когда она заболела, туда поехала моя жена, с которой была дружна Лидия Дмитриевна. Вячеслав Иванович создал Лидии Дмитриевне нерукотворный памятник своими книгами, ей посвященными.