Изменить стиль страницы

По словам С. Д. Киселева, когда Пушкин появился снова на Пресне, у милых его сердцу Ушаковых, там его ждала новость: Екатерина Николаевна была помолвлена. Какой-то князь был ее женихом. «С чем же я остался?» — воскликнул простодушно поэт. «С оленьими рогами», — отвечала насмешница. Впрочем, свадьба с князем Д. расстроилась, но и Пушкину не пришлось жениться на этой милой девушке.

IV

Из московских салонов, в которых бывал Пушкин, самым изящным и строгим был салон княгини Зинаиды Александровны Волконской[756], урожденной княгини Белосельской-Белозерской. Ее муж[757], брат декабриста, оказался неподходящим для нее супругом, и они жили вместе недолго. Зинаида Волконская была талантливая дилетантка. Ее московский салон посещали не только светские люди, но и артисты. Говорили, что все девять муз нашли себе приют у очаровательной Зинаиды Волконской. Ученые, писатели, поэты, художники, музыканты были постоянными посетителями салона. Здесь импровизировались концерты, литературные вечера и спектакли. Сама Зинаида Волконская сочиняла музыку, пела, писала стихи и новеллы по-французски и по-русски. Вяземский спрашивал однажды А. И. Тургенева о «милой» княгине: «А что голос княгини Зинаиды? Сохранила ли она его посреди болезней своих? Здесь нет такого музыкального мира, как бывало у нее в Москве. Там музыка входила всеми порами, on etait sature d'harmonie…[758] Дом ее был, как волшебный замок музыкальной феи: ногою ступишь на порог — раздаются созвучия; до чего ни дотронешься — тысяча слов гармонических откликнется. Там стены пели, там мысли, чувства, разговор, движения — все было пение…»

В первый же вечер знакомства с Пушкиным княгиня Зинаида Александровна спела ему положенную на музыку его элегию:

Погасло дневное светило,

На море синее вечерний пал туман…

«Пушкин был живо тронут этим обольщением тонкого и художественного кокетства, — рассказывает П. А. Вяземский. — По обыкновению, краска вспыхивала в лице его. В нем этот детский и женский признак сильной впечатлительности был несомненное выражение внутреннего смущения, радости, досады, всякого потрясающего ощущения…»

Княгиня Волконская умела окружить себя людьми незаурядными. Мицкевич, Баратынский, Веневитинов, Шевырев были ее друзьями. Естественно, что ей хотелось очаровать и Пушкина. В конце октября 1826 года, когда Пушкин уезжал в Михайловское, княгиня послала ему письмо, несколько патетическое, в котором называет его высоким гением и сравнивает не только с Анакреоном, Вольтером, Байроном, но и самим Шекспиром.

В ее доме впервые Пушкин услышал импровизации Мицкевича. Русский поэт, не знавший зависти, восторженно приветствовал гениального собрата. Рассказывают, что, встретив на улице Мицкевича, Пушкин уступил ему дорогу, сказав: «Прочь с дороги, двойка! Туз идет!» Мицкевич находчиво ответил: «Козырная двойка туза бьет».

И вот в этом самом блестящем салоне Пушкину суждено было встретить Марию Николаевну Волконскую, в обществе которой шесть лет тому назад он провел «три счастливейшие недели» его жизни на Южном берегу. Тогда Мария Раевская была очаровательным подростком, черноглазым цыганенком; теперь она была княгиня Волконская, героиня, самоотверженно ехавшая в Сибирь за своим мужем, обреченным на каторгу. В своих воспоминаниях она писала о встрече с Пушкиным в доме своей золовки: «Во время добровольного изгнания нас, жен сосланных в Сибирь, он был полон самого искреннего восхищения… Он хотел передать мне свое «Послание» к узникам для вручения им, но я уехала в ту же ночь, и он передал его Александрине Муравьевой[759]…» Мы знаем это послание:

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье,

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье.

Несчастью верная сестра,

Надежда в мрачном подземелье

Разбудит бодрость и веселье,

Придет желанная пора:

Любовь и дружество до вас

Дойдут сквозь мрачные затворы,

Как в ваши каторжные норы

Доходит мой свободный глас.

Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут — и свобода

Вас примет радостно у входа,

И братья меч вам отдадут.

Вероятно, это послание написано в последних числах декабря 1826 года, а примерно за неделю были написаны «Стансы» («В надежде славы и добра…»), обращенные к Николаю и навлекшие на поэта недоброжелательные упреки в намерении польстить царю. На самом деле смысл «Стансов» вовсе не в лести царю, а в смелом требовании амнистии для декабристов. Убедившись в исторической «необходимости» того порядка, который упрочился после победы Николая над мятежниками, Пушкин возлагает надежды на благоразумие самой власти. Надежды эти оказались тщетными. И сам поэт пал жертвою николаевского режима, но в 1826–1827 годах он все еще питал иллюзии о возможности компромисса с царским правительством. Он напоминает царю о великодушии Петра, щадившего прямого и смелого Якова Долгорукого[760]. Но Петр все-таки был Великий Петр, а в Николае Павловиче было «много от прапорщика» и очень мало от Петра Великого. Пушкин ошибался, рассчитывая на государственную сообразительность этого самодовольного человека. Спустя год, защищая себя от упреков вольнодумцев, Пушкин написал пьесу «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю…»). Это была вторая ошибка поэта. Даже заключительная строфа никому не казалась убедительной:

Беда стране, где раб и льстец

Одни приближены к престолу,

А небом избранный певец

Молчит, потупя очи долу.

Ни «Стансы», ни «Друзьям» не выразили правдиво отношения Пушкина к царю. Поэт задыхался в плену жандармского надзора. «Несмотря на четыре года поведения безупречного, — писал он Бенкендорфу[761] в марте 1830 года, — я не смог приобрести доверия власти! С огорчением вижу я, что всякий шаг мой возбуждает подозрение и недоброжелательство. Простите мне, генерал, свободу, с которой я высказываю свои сетования, но, ради неба, удостойте хоть на минуту войти в мое положение и посмотрите, как оно затруднительно. Оно так непрочно, что каждую минуту я чувствую себя накануне несчастия, которого я не могу ни предвидеть, ни избегнуть…»

Несмотря на этот вопль отчаяния, Пушкин все еще объясняет дурно сложившиеся для него обстоятельства каким-то недоразумением. «Царь со мною очень мил», — пишет он друзьям. Он все еще верит, что царь был с ним откровенен и правдив, когда обольщал его в московском дворце, вернув с фельдъегерем из ссылки. Он, Пушкин, — Арион. Пловцам он пел: «Вдруг лоно волн измял с налету вихорь шумный».

Погиб и кормщик, и пловец.

Лишь я, таинственный певец.

На берег выброшен грозою.

Я гимны прежние пою

И ризу влажную мою

Сушу на солнце под скалою.

Нo петербургское солнце — солнце холодное. И никакой идиллии не получилось. Да и «гимны» теперь в душе поэта слагались совсем другие, правда, более значительные и важные, но совсем лишенные того юношеского восторга и простодушных надежд, которые так нравились мятежникам, к этому сроку уже побежденным.

V

Некий генерал-майор И. Н. Скобелев[762], давно уже избравший для себя ремесло доносчика, убежденный в том, что тайная полиция есть «спасительная система монархии и полезнейший бальзам к излечению недугов ее», как он писал Бенкендорфу, посылал в 1824 году донос на Пушкина, приписывая ему какие-то «вредные» стихи, не им сочиненные. При этом он рапортовал: «Не лучше ли бы было оному Пушкину, который изрядные свои дарования употребил в явное зло, запретить издавать развратные стихотворения? Не соблазны ли они для людей, к воспитанию коих приобщено спасительное попечение?.. Если бы сочинитель вредных пасквилей немедленно в награду лишился нескольких клочков шкуры было бы лучше…»

В это время Пушкин жил в Одессе, и донос почему-то не имел последствий, но генерал-майор продолжал мечтать о «нескольких клочках шкуры» ненавистного ему поэта. Естественно, что он очень обрадовался, когда какой-то помещик, его «добровольный сотрудник», в августе 1826 года представил ему новый материал для обвинения Пушкина в политическом преступлении. Помещик получил преступные стихи Пушкина от молодого человека Леопольдова, а тот, в свою очередь, получил их от прапорщика Молчанова, а Молчанов от штабс-капитана А. И. Алексеева, приходившегося племянником небезызвестному Ф. Ф. Вигелю[763].